Легенда об учителе Галина Ивановна Северина Повесть о школе 30-х годов, о старшеклассниках, о любви, о молодой семье. В центре повести — учитель, мужественный, благородный человек, оказавший огромное влияние на своих учеников и жизнью своей подтвердивший высоту своих нравственных принципов. Прообразом его был учитель московской школы, ушедший в первые дни Великой Отечественной войны на фронт вместе со своими учениками. Г. Северина ЛЕГЕНДА ОБ УЧИТЕЛЕ Памяти учителя 127-й московской школы Я. Е. Северина и его учеников, погибших на фронтах Великой Отечественной войны, посвящается «КТО УВИДЕЛ ДЫМ ГОЛУБОВАТЫЙ…» Поэт сидел на тахте, в такой же восточной позе, скрестив ноги, и так же тяжело, с шумом дышал. Над тахтой висела та же сабля, в светящихся аквариумах так же плавали фантастические рыбы. Только это уже было не в Кунцеве на Пионерской улице, куда я прибегала босоногой девчонкой, а в Москве, в самом центре — в проезде Художественного театра. Будто взяли все прежнее и бережно перенесли в другое место. — Как хорошо, что все по-старому! — говорю я, не решаясь оторваться от дверей. — Да. Постоянство, верность… — начал он и закашлялся. Узнал ли он меня? Мы не виделись с тех пор, как умерла пионерка Валя, моя двоюродная сестренка, отказавшаяся перед смертью надеть церковный крест. Я выросла на целую голову. Но на мне по-прежнему пионерский галстук — символ той верности, о которой он говорит. — Иди сюда! — передохнув, позвал он, и я поняла, что узнал. — Читала? — кивнул он на развернутую «Пионерскую правду». Там было напечатано длинное стихотворение под названием «Смерть пионерки». — Да. Стихи о Вале, — ответила я и прочла вполголоса: — Валя, Валентина, Что с тобой теперь… — Видишь: песня о ней будет жить! — Но ее все равно нет! — Придут другие, такие же, как она. — А пока все мои одноклассники, друзья разъезжаются. Чего-то ищут. — Приложения сил. — А верность родным местам? — Они верны своим убеждениям. Я подумала, что так же говорила наша вожатая Юля Кряжина перед отъездом на строительство Комсомольска-на-Амуре. А моя отчаянная подружка Женька Кулыгина ничего не говорила: уехала на Север учить маленьких чукчей и эвенков, прибавив себе в паспорте лишних два года. Вот кто давно уже взрослый. — На их место пришли люди помельче и похуже, — хмуро сказала я, вспомнив пошляка Родьку, сменившего Юлю. — Долго они не продержатся. Память же останется о лучших! — Да, но сейчас их нет. — Будут! Обязательно! А я… — Он снова мучительно закашлялся. Нужно скорее уходить. Я и сама не знала, зачем пришла сюда. В погоне за ускользающим детством? Оно осталось в Кунцеве, на заболоченном пруду, где когда-то ловили тритонов и веселый, забавный Поэт заставлял нас, детей, стоять по стойке «смирно» перед заходящим солнцем. И вспомнилось мне Кунцево. Дом под зеленой крышей. Тихая, полутемная комната. Мерцающие аквариумы. Рыбы, похожие на сказочных жар-птиц, чуть шевелили огненными хвостами. В зеленой водной глубине возникали легкие, как облака, дворцы. Глуховатый, напевный голос падал откуда-то сверху. Так мне казалось тогда. Кто услышал раковины пенье, Бросит берег — и уйдет в туман; Даст ему покой и вдохновенье Окруженный ветром океан… Я как сейчас вижу эту раковину. Большую, желто-розовую, с загнутыми внутрь потемневшими краями. Она стояла на столике рядом с аквариумом. Я хотела взять ее в руки, послушать: правда ли, в ней шумит море? Но не решалась. Только с восторгом смотрела в смуглое, мужественное, как у капитана Гаттераса, лицо Поэта, на его крупные шевелящиеся губы… Сейчас он очень болен, и я со страхом понимаю это. Поседел, пожелтел, постарел… — «Кто услышал раковины пенье», — продекламировала я любимую строчку. Он грустно улыбнулся: — Нет. Лучше следующую: «Кто увидел дым голубоватый», дым, в котором скрывается наше прошлое. В душе у меня что-то шевельнулось: может быть, это и есть ответ на мучивший вопрос, почему все предметы, знакомые с детства, вдруг повернулись другой стороной? А я и не заметила, когда это произошло! Куда девалась долговязая, упрямая девчонка Натка, с такой отвагой боровшаяся за свое право шагать в тесном строю пионерского отряда? Из зеркала больше не смотрит на меня смешная курносая девчонка, готовая на любой безрассудный поступок. Ее нет. Чужие тревожные глаза. Вытянувшееся лицо. Привычка часто задумываться. «Ну, чего уставилась?» — говорят мне часто посторонние. В самом деле — чего? И что меня привело сюда, в дом больного Поэта? …В июне мы закончили семилетку в маленьком подмосковном поселке Немчиновке. Нам выдали синенькие книжечки-удостоверения и пожелали доброго пути. Больше нам в школе делать было нечего. Другие ребята становились ее хозяевами. Мы сошли со старого школьного крыльца и враз рассеялись. Поразило то, что мы уже не были вместе. По двое, по трое, а кто и в одиночку уходили мы от родного порога. — Постойте, ребята! Куда же вы? — испуганно закричала я, вдруг остро ощутив необратимость этой минуты. Вот сейчас все разойдутся, и захлопнется накрепко дверь в прошлое. Но ведь оно было, это прошлое, хотя нам всего по пятнадцать лет. Его нельзя зачеркнуть. — Ребята-а! Кое-кто обернулся на мой голос, прощально махнул рукой. Но многие уже ничего не слышали или не хотели слышать, вроде Тоськи Петреева, моей первой детской привязанности. Он шел с хорошенькой Женей Барановской из 7-го «Б» и заливался счастливым смехом. Сильный, загорелый парень в щегольских серых брюках, давно сменивший короткие пионерские штаны. Да Тоська ли это? Я закрываю глаза и ясно вижу другого Тоську — озорного мальчишку в красном галстуке. Вижу наше боевое звено ровесников, с песней шагающих по поселку, нашу любимую вожатую Юлю Кряжину в неизменной юнгштурмовке, с портупеей через плечо. Где все это? Рядом со мной только Жорка Астахов, бывший неустанный барабанщик. Мы стоим посреди улицы и считаем по пальцам, кто куда делся. В сущности, наше пионерское звено распалось уже после шестого класса, когда уехала Юля. Седьмой мы начали фактически вчетвером: Тоська, Гришка, Жорка и я. Что мы могли сделать? Правда, меня выбрали председателем учкома. Ребята помнили последний разговор с Юлей и хором кричали: «Натку-у! Дичкову-у!» Вошли в состав учкома и Тоська с Жоркой — остатки старой гвардии. Жорка стал моим помощником по учебной работе. Тоська занялся, как и хотел, стенной газетой. Гриша, передав свой горн кому-то из младших мальчишек, стал делать доклады о международном положении. Иначе как обложенного газетами мы его не видели. Позже, когда нас приняли в комсомол, Гриша стал секретарем ячейки. Все мы были очень заняты этот год. Прямо с ног сбивались, носясь до позднего вечера по школе. Но полной безраздельной радости не испытывали. Что-то ушло от нас, и мы знали, что именно: пионерская жизнь. Больше всех грустил Жорка. Он упорно не снимал пионерский галстук, сердился на нашу беспомощность. Дело в том, что мы совершенно не сошлись с новым вожатым Родионом Губановым. Его прислали к нам из райкома комсомола в первые дни занятий. Щуплый, курносый, белобрысый, с глазами как буравчики. Но суть не в этом, как говорил Жорка, хотя мы ждали, конечно, более представительную фигуру. А в том, что на первом же сборе нашего отряда он энергично объявил, становясь на цыпочки: — Я сказал — и баста! Выполняй! Мало ли что у вас при какой-то Юле было. При мне по-другому повернется! Может, он хотел таким путем завоевать авторитет, заставить считаться с ним? Напрасные старания: Юля никогда не пыталась возвышаться, а любили мы ее без памяти. Тонкий голос Губанова скрипел, как песок на зубах. Мы подавленно молчали. Выручил Тоська. Он хлопнул себя по коленкам и восторженно завопил: — Ай да Родька! И откуда такого взяли? Зал грохнул от хохота. Нас будто прорвало. Смеялись, не в силах остановиться. Не ожидавший такого исхода Родька — с тех пор его иначе не звали — напрасно требовал тишины, грозил исключить зачинщиков из отряда. После каждого его слова хохот только усиливался. Тогда он самовластно объявил сбор закрытым и выскочил за дверь. Со сбора мы возвращались со смутным чувством. — Ну и что будем делать? — вопрошал Жорка. — Это с Родькой-то? Да плюнуть на него! — на всю улицу заорал Тоська, не смущаясь прохожих. И он действительно плюнул. С уходом Юли для него кончилось пионерство. В школе он занялся любимым делом — рисованием карикатур для стенгазеты. Показывал их в первую очередь Жене Барановской из 7-го «Б», та прыскала со смеху. И вообще все перемены Тоська проводил у дверей этого класса. К нам он влетал уже после звонка, вызывая недовольство учителей. В такие минуты мне не хотелось смотреть в его оживленное, счастливое лицо. Где-то внутри грыз ревнивый червячок. Хмурилась и глядела в парту. Детство в те дни легонько отступало от нас. Может, поэтому и был так тревожен и труден последний, седьмой год в Немчиновской школе? Если в пятом и шестом классах мы жили узкими интересами своего звена, не обращая внимания на других, то сейчас поняли, что без них не обойтись. Рядом с нами существовал 7-й «Б». Он был полон хорошенькими девчонками, будто их собрали там нарочно. И все они очень следили за своей внешностью: красиво изогнутые челки, раскинутые по плечам кудри, узкие пояски на талиях! Уж эти талии! Лилька Рубцова, моя соседка по Немчиновке, прибегала ко мне с сантиметром показать, до чего она стройна и изящна. Улучив момент, измеряла меня и удовлетворенно хохотала: моя талия была на три сантиметра шире. — Отстань, Лилька! Какое это имеет значение! — сердилась я. Вот уж никогда ничего подобного не сделала бы Женька Кулыгина, уехавшая учительствовать на Север. Она гордилась отвагой, смекалкой. А тут талия… — Для девушки это очень важно! — отвечала Лилька. Вот как! Она уже в девушки записалась! То-то по дороге в школу она кидает взгляды из-под ресниц на встречных парней и кокетливо поправляет рукой густые волны рыжих волос. Что мои мальчишеские вихры перед ними! А всего год назад Лилька бегала со смешной круглой гребенкой, гладко собиравшей к макушке будущие локоны. Перемена разительная. В школу мы тогда ходили вместе. Теперь — иначе. Жорке удобнее идти другой дорогой. А Тоська… Тоська делал большой круг, чтобы зайти за Женей Барановской. Ах, Тоська… Первое разочарование и первая боль. Сидели на одной парте, катались на пруду на коньках, крепко держась за руки. На дне моего книжного ящика я все еще храню посвященные мне неуклюжие детские стихи Тоськи. Но стоило появиться в этом году гибкой, тоненькой, похожей на черкешенку Жене Барановской, как все изменилось. Будто и не было между нами ничего. С этого момента и начали поворачиваться ко мне вещи другой стороной, даже наш поселковый Совет, куда мы любили заходить к председателю Ивану Артемьевичу. «А! Пионерия! Что нового?» — бывало, встречал он нас. Теперь там сидела некая Чернова, умная, образованная женщина, одинаково вежливо слушающая всех. Сунулись мы как-то к ней, встретили недоуменный взгляд — и больше не хочется. Но хуже всего получилось с новым вожатым Родькой. Рушилось наше высокое представление о пионерстве, внушенное Юлей. Подтянутая, в юнгштурмовке, в галстуке, она всегда приветствовала нас салютом. При Родьке эта традиция отпала. Галстука он нарочно не носил и все свободное время проводил с девочками 7-го «Б». А дела стояли. У нас с Жоркой не ладилось с учкомом. Будь с нами Юля, она бы подсказала, подбодрила. Родька только отмахивался. Однажды я не выдержала, выкрикнула ему в лицо: — Никакой ты не вожатый! Младшие ребята забыли, когда у них сбор был. Тебе бы только с девчонками хихикать! — Ага! Завидно стало? Я бы и с тобой посмеялся, если б ты покрасивей была! — с издевкой ответил Родька. Не знаю, что со мной случилось. Такой ненависти я еще никогда не испытывала. Размахнувшись, как меня когда-то учила Женька, я ударила Родьку по ухмыляющейся белесой физиономии, с наслаждением ударила. — Ах, драться! — по-поросячьи завизжал он и схватил меня за галстук. — Снимай! — Не имеешь права без совета отряда! — возмутилась я, но он сорвал с меня галстук и, сказав, что не считает меня пионеркой, выбежал из раздевалки, где разыгралась эта сцена. В голове у меня гудело. Несправедливость больше всего поразила меня. Значит, может быть и такое, да еще от вожатого, кто должен помогать, защищать от несправедливости! Рассказать обо всем я могла только Жорке. — Надо идти в райком! — решил он. — А как же я о «таком» расскажу? — струхнула я. — Дело было какое-то стыдное. Я и сама виновата: ударила вожатого! — Ничего! Там поймут! — уверил Жорка, но все же мы решили подождать три дня: может, Родька сам опомнится? Но прошло пять дней, а Родька и не думал возвращать галстук. На меня с недоумением смотрели ребята. И я решила: будь что будет! Мы уже вышли из школы, как вдруг Жорка хлопнул себя по лбу и помчался обратно, попросив меня подождать у калитки. Вернулся он минут через десять, и мы пошли вдоль железнодорожного полотна в Кунцево. Приятный осенний ветер дул нам в лицо. Я вспомнила, как ходила по этой тропе раньше. Тогда в Кунцеве жила пионерка Валя и наш общий друг Поэт. Вот кого мне надо повидать. Как же я не вспомнила о нем раньше? Обязательно съезжу в Москву. Я немного успокоилась и устремилась вперед. Жорка едва успевал за мной. — Стойте! Стойте! — несся за нами чей-то осипший крик. Мы оглянулись. Работая локтями, как мальчишка, нас догонял Родька. — Вот тебе галстук! — запыхавшись, сказал он, встряхивая красными концами перед моим носом. — И давай закончим миром. Нечего по пустякам райком беспокоить… Он еще что-то бормотал в этом роде, но я не слушала. Я надевала галстук, хоть и помятый, но мой собственный, с маленьким чернильным пятнышком, выгоревший, как флаг над поселковым Советом. Но его я ни за что на свете не променяла бы на самый новый. Родька ушел, взяв с нас слово, что мы не пойдем в райком. — А как он узнал? — удивилась я. — Я сказал… Нечестно от него тайком делать. Я предложил ему отдать галстук по-хорошему и извиниться… А он только хмыкнул. «Пусть, — говорит, — сама попросит». Тогда я потребовал собрать совет отряда. «Не твое дело», — отвечает. «Ах, не мое? Пусть райком разберется!» — говорю я. Наверное, он не поверил, думал, не решимся, а когда увидел нас, топающих в Кунцево, — живо опомнился! — объяснял Жорка. Так закончилось столкновение с Родькой. И хоть мы и не довели дело до конца, все равно почувствовали свою силу: с Родькой можно бороться, не такой уж он страшный. В 14-ю годовщину Октября нас приняли в комсомол. Мы росли. Это понял даже Жорка — самый истовый пионер. Его вызвали первым. — Год рождения? — спросил секретарь райкома Ваня Кузнецов. — 1917-й! — отчеканил Жорка. — Какой, какой? Повтори! — изумленно проговорил Ваня, поднимаясь из-за стола. Жорка с удовольствием повторил. — Ребята, дорогие мои ребята! — закричал Ваня. — Да понимаете ли вы, что это такое? Эй, кто там есть? Все сюда! Из всех дверей появились райкомовские работники. — В комсомол вступают ровесники Октября! — торжественно возвестил Ваня и, повернувшись к нам, добавил: — Чувствуете, какой взрослой становится наша страна? На всю жизнь запомните этот день! Мы стояли по стойке «смирно», хотя такой команды нам никто не давал. Стояли счастливые, гордые, в одном ряду со своей юной страной, которой, как и нам, исполнилось четырнадцать лет. Тогда мы в последний раз были по-настоящему вместе. Будто снова вернулось время нашего боевого звена ровесников. Мы шли по Можайскому шоссе и пели. Мы великодушно приняли в свой ряд и Родьку. Он шел рядом с Лилькой и был счастлив, что ему все сошло. А он так боялся и все поглядывал на меня и Жорку. Но мы были радостны и не злопамятны. Но потом снова начались будни, а к весне, что бы мы ни делали, все было окрашено близким окончанием семилетки. Гриша, наш комсомольский вожак, злился, что мы не ходим на его беседы, Лилька бросила вожатство в четвертом классе. Дремал и мой учком. Устав один за все беспокоиться, Жорка тоже охладел. Часами решал задачи со стареньким учителем математики, это поглощало его целиком, как раньше сборка детекторного приемника. «Неужели все кончается и уходит без следа? — с грустью думала я. — Настанет день, когда мы разойдемся и ничего не будем знать друг о друге, как сейчас не знаем о тех, кто ушел раньше нас?» Иногда я пыталась что-то удержать. — Гриша, давай лучше вместо твоего доклада обсудим, что мы дальше будем делать, — предлагала я. — Что обсуждать-то? Каждый о себе думает. — Ну, не обсуждать. Просто поделимся, — не унималась я. — Пожалуйста! — снисходительно соглашался Гриша. Он лучше меня понимал, что детство уходит, а нового еще ничего не пришло. Ничего не вышло из моей затеи ни тогда, ни сейчас… Стоим мы с Жоркой на нашем Советском проспекте, который еще недавно казался нам таким большим и просторным, и смотрим вслед уходящим ребятам. Мимо, не удостоив нас взглядом, гордо прошел Родька в обществе девочек из 7-го «Б». «Как странно, — подумала я. — Мы уходим, а он остается. Хорошенькое наследство младшим ребятам». Я хотела поговорить об этом с Жоркой, но к нам подбежала Лилька. Отделилась-таки от своей компании. Но только для того, чтобы похвастаться: — Разве в вашем «А» ничего не устраивается? А мы собираемся сегодня на вечер у Мили Якубович. Надо же отметить! При этом Лилька раскрыла и поднесла к нашим глазам удостоверение об окончании школы, будто у нас таких не было. Елизавета Рубцова! Я и не знала, что у Лильки такое пышное имя. А какова фотография! Белый беретик, челочка, губки бантиком! Из-за фотографии Лилька и устроила это представление. Ну что ж! Хорошенькая. Не мне чета. Смотрю я со своего удостоверения исподлобья, стрижка мальчишеская. И конечно, пионерский галстук. Кажется, мы с Жоркой единственные, снявшиеся в галстуках. Все уже взрослые. И Лилька — первая. Она удовлетворена произведенным впечатлением и, чтобы добить окончательно, ядовито произносит: — Между прочим, ваш Тоська тоже придет с Женей Барановской! — А Родька? — насмешливо спрашиваю я, не желая попадаться на удочку. — Так он и предложил устроить этот вечер. Ох и повеселимся! Лилька убежала, высоко поднимая длинные ноги. А мы с Жоркой по-настоящему растеряны: Родька снова обставил нас. Вот уж кто совершенно не чувствовал себя взрослыми в этот день, так это мы. И все-таки надо было что-то делать. Закрылась последняя страница нашего детства, заволоклась голубым дымом… …Мы простились и с ним — прекрасным человеком моего детства. Поэт остался в своей тесной комнате, по-прежнему волшебной, но в ней было мало воздуха и света. Она не могла заменить мир. Я вышла на раскаленную солнцем московскую улицу, и ноги сами понесли меня в сторону вокзала. «ЗВЕЗДА СТОИТ НА ПОРОГЕ…» Нет, я не думала, что ему оставалось мало жить и что я вижу его последний раз. В пятнадцать лет такие мысли не приходят в голову. Но в словах Поэта, таких ласковых и проникновенных, было что-то такое, отчего сердце мое наполнилось смутной тревогой. Я шагала по мягкому асфальту с отпечатком острых женских каблуков и не могла освободиться от хрипловато-низких, бередящих звуков его голоса: «Одни уходят. На их место приходят новые, может быть, лучшие люди. Да, да. Иначе быть не может. Жизнь неиссякаема. У тебя будет много встреч, и плохих и хороших. А разобраться в них тебе помогут те, кто ушел. Помогут тем, что они в тебе оставили…» «Оставили, оставили…» — мысленно твердила я, силясь понять, что же во мне оставили пионервожатая Юля, председатель поссовета Иван Артемьевич, учительница Наталья Ивановна, доктор Гиль, моя стойкая, воспетая Поэтом пионерка Валя и, наконец, смешная, отважная Женька? А Родька? Нет-нет! Тут как раз наоборот! Всем лучшим, что оставили во мне и Юля, и Валя, и Женька, я смогла противостоять Родьке. Вот как получается! Это, наверное, имел в виду Поэт!.. Пораженная этой мыслью, отчаянно расталкивая прохожих, я помчалась к вокзалу. Струйки пота стекали со лба. Шею нестерпимо жгли солнечные лучи. Скорее домой! Растянуться под любимой двойняшкой-березой и еще раз не спеша во всем разобраться… Звезда стоит на пороге — Не испугай ее! Овраги, леса, дороги: Неведомое житье! Звезда стоит на пороге, Смотри не вспугни ее! Это стихи Поэта. Когда-то он считывал их с коробка из-под астматоловых папирос, сидя на крыльце кунцевского дома. Мы с Валей слушали и смотрели в ясное вечернее небо с загоревшейся одинокой звездой. Последнее лето Валиной жизни… А сейчас стучали колеса старого парового поезда. «Звезда стоит на пороге…» Звезда новой жизни с новыми людьми. Какими они будут? Сначала я решила попытать счастья в труде. Целую неделю ездила по окрестным предприятиям: Кунцево, Сетунь, Одинцово, — спрашивая, не нужны ли ученики. В проходных на меня смотрели с удивлением, а иногда и со смешком и неизменно отвечали: «Не нужны!» По неопытности мне не приходило в голову, что так нанимаются только сезонники-мужики: «Эй, баба! Не надо ли сено скосить? Дров нарубить?» Так мне объяснил потом Жорка. Но я продолжала бесплодное хождение. Уж очень захотелось, как Женька Кулыгина, стать самостоятельной. Меня горячо поддерживала мама. Ей, работавшей с десяти лет, казалось, что дочери в пятнадцать нужно трудиться. Семье нашей не очень-то вольно жилось на единственную зарплату отца. Правда, у нас своя корова, огород — они выручали. Но мама через силу справлялась с хозяйством. Мне больно было смотреть на ее потрескавшиеся руки. Освободиться бы от коровы… Но тогда надо мне зарабатывать. — Много ли заработает, ничего не умея? — сомневался отец. Ему хотелось для меня чего-то лучшего, а чего — он и сам толком не знал. Лил сильный грозовой дождь, когда я вернулась, вымокшая, как кошка, после очередного неудачного похода. — Ну что? — спросила с надеждой мама. Я мыла в корыте у крыльца заляпанные грязью ноги и смотрела на разбегающиеся по двору мутные ручьи. Неожиданно через весь наш участок по верхушкам старых берез протянулась многоцветная двойная радуга. И так запели птицы, будто только и ждали этого чуда. — Тебя спрашиваю. Оглохла, что ль? — рассердилась мама. — Да все то же. «Подрасти, — говорят, — да поучись!» — Господи! Мало ты училась? Целых семь лет! — Значит, мало! — буркнула я, а радуга так же внезапно исчезла, как и появилась. И наверное, стало бы очень темно у меня на душе, если б вдруг не появился Жорка в отцовском брезентовом плаще. — А знаешь, дорогая Наточка, какое сейчас вышло постановление насчет нас с тобой? — строгим голосом начал он и поверг мою маму в необычайный ужас. — Да нет, Марья Петровна, успокойтесь, никуда нас не сгоняют: я сегодня слышал по радио, что в Москве и других городах создаются школы-десятилетки; и тех, кто окончил семь классов, приглашают поступать в восьмой. За городом пока еще таких школ нет, но тоже будут! — сбросив напускную строгость, ликующе сообщил Жорка. — Это мы, что ли, будем поступать? — удивилась я. — А то кто же? Как раз для нас, не знающих, куда себя деть. — Снова школа, — вздохнула я. — А когда же самостоятельность? — Нет, — подхватила мама. — Нам другое нужно! — Как хотите, — огорчился Жорка. — А я пойду в восьмой класс. В ту школу, где Борька Симакин с Витькой Корзунковым. Я их видел. Говорят, недалеко от вокзала, в переулке. Пока есть места. Завтра же поеду! Жорка ушел, размахивая мокрым плащом. Успокоенная мама скрылась на кухне. А я села на сырую ступеньку крыльца и задумалась. Все определились, кроме меня. Вот и Жорка, самый верный друг, нашел путь. Он хочет стать математиком, поступить в университет. А я? Ведь с пятого класса мечтала стать учительницей литературы, как Наталья Ивановна! Чего же мечусь? Ох, дура! — Мама! Я передумала: пойду в восьмой! — закричала я. И снова грянули птицы, будто одобряя меня. — Ну вот! — вспылила мама. — Головы у тебя своей нет на плечах! Всегда кто-нибудь своротит с пути истинного. То Женька — слава богу, нет ее близко! Теперь этот парень… Нету моего разрешения — и весь сказ! Но меня неожиданно поддержал отец, узнав, в чем дело: — Поступай! Правильно! Ты что, мать? По своей дороге хочешь дочь пустить? Она ученой должна быть! Иди, Натуся, не прозевай! «При жизни встретишь мою поддержку…» — вспомнила я неумелые папкины стихи, написанные мне в день пятнадцатилетия. Как же я забыла об этом? Вот и поддержал! А мое дело — учиться! В порыве благодарности расцеловала своего доброго отца в небритые щеки и кинулась догонять Жорку. А на другой день мы уже стояли на широкой пыльной площади Белорусского вокзала и крутили головами во все стороны: где тут школа в переулке? Спросили у двух-трех прохожих — не знают. Наконец догадались обратиться к ребятам. — Идите вперед, потом направо, а потом налево! — быстро пояснил паренек в полосатой майке. Сообщил, что он из Кунцева и только что сам записался в восьмой класс. Пошли по его указке и действительно увидели школу, белокаменную, трехэтажную, в переулке, выходящем к рынку. И так здорово все получилось: приветливая тетя приняла от нас документы, сказала, чтобы зашли в конце августа проверить списки. — Ну, дело сделано! — довольно потер руки Жорка и предложил пойти в зоопарк. Мы вышли на рыночную площадь и прыгнули в трамвай, да на радостях не в ту сторону: приехали снова на вокзал. Ух и жарища! А пыль, духота… — Может, лучше домой поедем, на лодке покатаемся, искупаемся? — робко предложила я. — Ну нет, — запротестовал Жорка. — В кои-то веки в Москве… — Ребята! Вы откуда? — слышим голос Гриши и видим его со Светой Воротниковой и Ванькой Барабошевым. Все из нашего бывшего 7-го «А». — Мы в восьмой класс поступили, — гордо сообщаю я. — И мы. Только что записались! — Значит, опять вместе? Ура! — кричит Жорка. — Постойте, а вы в какую школу? Что-то мы ваших фамилий там не заметили! — говорит Гриша. — Как в какую? Здесь одна, вон там в переулке. — Тут переулков тьма, и в каждом школа. Это тебе не Немчиновка! — смеется Гриша. И мы поняли, что попали совсем не в ту школу. Оторвались от всех своих! — Айда обратно за документами! — командует Жорка, и мы впятером, забыв о жаре, помчались по мостовой, как на состязаниях. Застать бы эту тетю! — Мы передумали. Это не та школа. Понимаете? — переведя дух, начал объяснение Жорка. Еще полчаса назад такая приветливая, ласковая, тетя сейчас расшумелась не хуже Родьки. Даже кулаком по столу застучала. — Я из-за вас книгу записей портить не желаю! Все школы одинаковые. А к вашему вокзалу и та и другая близко. — Для нас не одинаковы. Там наши товарищи, — стоял на своем Жорка. А я, смекнув, что с этой тетей мы вряд ли сладим по-хорошему, схватила со стола наши удостоверения и выбежала вон. По-ребячески, конечно, но другого выхода не было. Света, Гриша и Ванька вылетели за мной. Жорка все еще пытался один на один объясниться с тетей. Но вскоре показался и он, сопровождаемый криком: — Хулиганы! Такие нам даром не нужны! — За мной! — бросает клич Гриша, и мы бежим так, будто за нами погоня. Я толком и не заметила, в какой переулок свернули, опомнилась перед двухэтажным особняком в тополях. — Пришли! Вот она! — сообщил Гриша, и мы открыли высокую двустворчатую дверь… «Звезда стоит на пороге…» Но как по-иному потекла бы жизнь, не повстречай мы наших ребят на площади! Все зависит от того, с кем у тебя намечается общая дорога. Остаток лета мы провели со Светой Воротниковой. Иногда мы заходили к Жорке на волейбольную площадку, он мастерил серсо, и эта игра ненадолго увлекала нас. Но в основном мы были вдвоем со Светой. Ложась вечером спать, я каждый раз удивлялась: с первого класса учились вместе, а подружились только сейчас! Наверное, потому, что Света никогда не была пионеркой. Ее строгий отец, старый инженер, запретил ей вступать в отряд. — Почему же ты его слушалась? — недоумевала я. — Как можно?! — ужаснулась Света, расширяя и без того большие синие глаза. Такая бунтарская мысль никогда не приходила ей в голову. Власть отца для нее неоспорима. «Эх, не было около нее Женьки!» — пожалела я. А впрочем, стала бы Женька возиться с такой, как Света? Наверное, нет. По себе знаю, как презирала она безволие и слюнтяйство. Хотя именно это презрение и заставило меня бороться, отстаивать свое решение. Прозевали мы Свету, не подали руки вовремя. Меня удивляло, сколько в ней мягкости, чуткости и какой-то всеобъемлющей доброты. Она никогда не забывала взять на прогулку вкусных пирожков, испеченных ее мамой, и угостить меня. — Ешь, ешь. У нас много. Ты не беспокойся, — уговаривала она меня и совала пирожки прямо в рот. Ну, раз много — я поедала их с легкой душой. Позже узнала я, что никакого изобилия в их доме не было. Света приносила только собственный завтрак. Пирожки пеклись из картошки с луком. В то время ни у кого не было излишков. Шла первая пятилетка. Полуголодные, мы радовались гигантским стройкам вокруг нас. Недаром мы прошлую зиму ходили на Сетунский завод. Он возник в пустом поле, на месте полигона. Никто, даже всемогущая Женька Кулыгина, не смог бы определить, где же кусты, в которых мы прятались от дозора конного объездчика! Мощные корпуса, высокие трубы поднимались там. Они виднелись с пригорка, на котором мы любили сидеть со Светой. Лес как бы отодвинулся в сторону, и бродить по нему было все равно чудесно. Отдаленный гул стройки и пахучая лесная тишь сливались в наших мечтах о будущем. Я с аппетитом поедала Светины пирожки и без умолку рассказывала о себе. Просто выворачивалась наизнанку. Такого со мной еще никогда не было. И о своей семье, и о непонятных отношениях с Тоськой, и о столкновении с Родькой. Готовность, с которой Света слушала, еще более распаляла меня. Помню, Женька Кулыгина признавала только короткие сообщения. Долгие излияния она безжалостно прерывала, называла их бабьим нытьем. Лилька не слушала, потому что сама любила поговорить и похвастаться. В те редкие моменты, когда я хотела поделиться сокровенным, она напевала мотивчики без слов и уверяла, что это не мешает ей слушать. В то же самое время смотрела по сторонам: не слышит ли кто-нибудь ее голосочка? С Жоркой мы больше спорили и размышляли о разных явлениях жизни. Но он мальчишка. С ним не обо всем поговоришь. — А знаешь, я тебя раньше боялась. Ох и суровая ты была! — призналась как-то Света. — И Женьки твоей боялась. Даже пряталась, когда вы воинственно шагали по улице! — Ну, Женька — понятно. Она спуску никому не давала. А меня — это ты зря! Свете невдомек, что я сама многого боялась, только делала вид храбрецкий. — Честное слово, боялась! — уверяла Света, по привычке расширяя глаза. Какая она беленькая, нежная — настоящая Светлана. А глаза? Не глаза — озера! — Слушай, Светка! — вдруг осеняет меня мысль. — Почему тебя не зачислили в разряд хорошеньких? — Но я же не училась в 7-м «Б»! — серьезно отвечает Света, и тут мы вместе хохочем. Да, быть хорошенькой — привилегия девочек из 7-го «Б». В нашем классе девчонки ходили в бумазейных кофточках, с гребенками в гладких волосах. Я же не расставалась с пионерской блузой. Кто нас мог заметить? Даже Светины синие глаза не помогли. За несколько дней до занятий, не выдержав, мы поехали в московскую школу. В коридоре, пахнущем свежей краской, нас встретила веселая, кудрявая девочка лет тринадцати, в пионерском галстуке. Мы отдали друг другу салют. — Вы, наверное, новенькие? В восьмой? Значит, вместе будем! — бойко заговорила она. Вот это да! А я-то собиралась обратиться к ней, как к шестикласснице. Наверное, она поняла мое удивление, потому что рассмеялась, откинув кудрявую голову: — Да, да! Вместе! Меня зовут Ира Ханина. Можно просто Ирка. А вас я знаю: Наташа и Света! — Откуда? — ничего не понимая, заморгала я глазами. — Секрет, секрет! — воскликнула Ира. — Мы ваши удостоверения видели в канцелярии. Интересно же знать, кто к нам пришел. Ну, что молчишь? Правильно же: Наташа? — протянула она мне руку. И в этом жесте было столько открытой сердечности, что губы мои сами раздвинулись до ушей. — Нет, неправильно, — все же попыталась я ее сбить. — Наткой меня зовут. — Так это одно и то же. В удостоверении написано: «Наталья». А хочешь, чтобы звали Наткой, — пожалуйста! У Иры прямой, открытый взгляд, умное, подвижное лицо и уверенные движения. Но ничего деланного, наигранного. Она не стремилась, как Лилька, произвести хорошее впечатление. Просто другой быть она и не могла. Света тихонько шепнула мне на ухо: — А нам повезло! — Ну чего шепчетесь? Пойдемте, я вам школу покажу! — все так же весело предложила Ира и направилась по лестнице на второй этаж. «Вот уже и появилась первая „новая“ взамен ушедших, как предсказывал Поэт», — думала я. Что Ира из лагеря лучших, я не сомневалась. А ее маленький рост, поразивший меня вначале, даже показался преимуществом. Как у Женьки Кулыгиной — ловкой, сильной, отважной пионерки! От Иры мы узнали, что до революции в здании помещалось духовное училище. Высокие лепные потолки, белые колонны в зале — не сравнишь с нашей немчиновской! Тут даже отдельная пионерская комната, уставленная горнами, барабанами, флажками. А Ира сказала: — Школа невелика. Есть больше. Но мы ее очень любим. В прошлом году наш седьмой класс получил знамя за хорошую учебу и общественную работу. Правда, сейчас многие ушли в техникумы, на разные курсы. Не знаю, удержим ли первое место? — вздохнула она и испытующе посмотрела на нас: не подведем ли? — А Ната была у нас председателем учкома, — вдруг сказала Света. В голосе ее прозвучало: знай наших! — Ну вот… — смутилась я. И было отчего, но Ира обрадовалась: — Как здорово! И у нас им будешь. Комсомолка? Я кивнула, все еще полная внутренней смуты. — Я тоже. Была секретарем ячейки, — призналась Ира. — И опять будешь! — отомстила я, но легче от этого не стало. На обратном пути, стараясь не замечать моего неизвестно отчего испортившегося настроения, Света не умолкала. — Меня сейчас больше страшат учителя, чем ученики, — тихо отвечала я. — Слышала, Ира рассказывала об одном, который и замечательный классный руководитель, и прекрасный физик, и вообще все на свете знает, какой-то Андрей Михайлович… — Сербин. Запомни: ударение на последнем слоге, — подсказала Света, обрадованная тем, что я снова заговорила. — Из сербов, что ли? Странная фамилия! — Я вздрогнула как от холода, хотя пекло солнце. — Ты что? — удивилась Света. — Ты знаешь физику, Светка? — Н-не очень… А что? — А я так совсем не знаю. Как же мы будем учиться у такого замечательного учителя? А ты — «председатель учкома»! Нашла время хвастать! — совсем расстроилась я. — Э, как-нибудь! Жорка поможет! — беспечно махнула рукой Света. — Побежали. Опоздаем! «В самом деле, что это на меня нашло? Побежали!» И ринулась за Светкой. От бега кипит кровь, в ушах свистит ветер и хочется петь. Ведь ничего еще плохого не случилось. «Звезда стоит на пороге…» В Немчиновке, сойдя с поезда, мы походили вокруг своей старой школы. Тихая, потемневшая от дождя и ветра, с ветхим мезонином, она показалась совсем крошечной. Как только мы умещались в ней? На крыльце среди старых деревянных ступеней сверкала одна новая, свежевыструганная. — Не будем наступать на нее. Она не для нас, — прошептала Света. — Не для нас, — повторила я, и мне снова стало не по себе. Через два дня придут сюда младшие ребята. Что мы оставили им? Глупого Родьку? Будет он ходить победителем, грозно приказывать, с хорошенькими девочками хихикать… — Ах, это вы, оказывается? А я иду со станции и вижу — вроде кто-то знакомый у школы топчется! — раздался голос Жорки. Он шел к нам, размахивая сумкой с хлебом. Ах, как вовремя появился Жорка! Хорошо со Светой. Но Жоркиной спокойной твердости мне не хватает! — А у меня новости. Ты, Наточка, довольна будешь! — Чем? — оторопела я. — Нашего дорогого Родьку, то бишь Родиона Губанова, поперли-таки из вожатых… Я не дала ему договорить, завертелась и в восторге влепила ему в ухо поцелуй. — С ума сошла! — по-собачьи замотал головой Жорка, но не рассердился. Покраснел только. — Как же это случилось? Говори! — требовала я, не переставая подпрыгивать. Света стояла молча, округлив глаза. — А вот как. Гриша был в райкоме, и там ему сказали. Все началось с того вечера, который устроили девочки из 7-го «Б» у Мили Якубович. Родька пришел туда с каким-то приятелем и принес несколько бутылок вина. Тоська с Женей Барановской подошли позже, когда Родька уже еле стоял на ногах. Он сразу предложил обрезать у Жени косы, кричал, что они не в моде теперь. Возмущенная Женя ушла. Тоська, конечно, с нею. А в доме Якубовичей поднялся такой визг, что соседи позвали поселковых комсомольцев. Тут-то они увидели Родьку во всей красе. Его не только вытурили из вожатых, но и поставили вопрос об исключении из комсомола! Ох, как мы были довольны! Хотя и не наша это заслуга, но не все ли равно? Важно, что в нашей старой школе не будет больше Родьки. Немчиновских пионеров ждет новый вожатый! Уж сейчас-то должны прислать настоящего! Теперь я понимаю, почему ко мне давно не прибегала Лилька Рубцова. Если бы тот вечер удался, обязательно пришла бы похвастать. И странно, стоило мне подумать о Лильке, как она явилась в тот же вечер ко мне домой. Счастливая, с уложенной челкой. Поступила в медицинский техникум. — Что же раньше ничего не говорила? Ох и любишь ты секреты! — беззлобно буркнула я. — Нет, просто я сразу хотела показать студенческий билет! — бьет главным козырем Лилька. Студенческий! Звучит громко. Нечего и говорить, как здорово она меня обставила. Я-то ничего. А вот мама! Она открыто завидовала Лильке, называя меня простофилей, и даже поплакала. Маму жалко. Но медицина меня никогда не интересовала. Поэтому мне хорошо и спокойно. А последняя новость, сообщенная Лилькой, заставила забыть все остальное: Женя Барановская поступила в химический техникум, а вот Тоська… Тоська в архитектурный! Нет, недаром он из боевого звена ровесников. Я не спрашиваю Лильку о злополучном вечере, не рассказываю о Родьке. Мы с нею расстаемся навсегда. Пусть ей будет хорошо. И мне хорошо. Я смотрю в окно, полное ночных августовских звезд, и думаю: какая же из них моя? Не та ли, что вдруг сорвалась и покатилась? Нет, нет. Моя звезда стоит на пороге… И еще долго будет стоять, если я не вспугну ее… В ПЛЕНУ СИНЕЙ БОРОДЫ И снова первое сентября. Восьмой раз оно в моей жизни. Но в школу торопиться не надо: у нас вторая смена. Я решила проводить сестренку Нинку и заодно посмотреть нового вожатого. Родька исчез в начале лета, и никакой работы с ребятами не велось. Совсем они одичали. — У вас теперь будет новый вожатый! — сказала я Нинке. Думала, обрадуется. Ничуть. Вертится перед зеркалом, примеряет, на какую сторону лучше зачесать волосы. Нинка идет в пятый. Три года назад, тоже пятиклассницей, я с ожесточением отрезала косу. Мне здорово попало тогда от мамы. Я зажимала тряпкой порезанный палец и молчала. У Нинки кос никогда не было. Ходит она с самого начала стриженая, без всяких переживаний. Как первопроходец, я иду впереди. Все шишки валятся на меня. Нинке удается жить без хлопот. Устав воевать со мной, родители на нее не обращают внимания. — Не тащись со мной. Сама пойду. Не маленькая, — сердито шипит Нинка, стараясь отделиться от меня. Будем ли мы когда-нибудь вместе? Вряд ли. Уж очень разные у нас стремления. С третьего класса я не вылезаю из библиотеки. Нинки, по-моему, там не было ни разу. Когда я по вечерам читаю, она визгливо жалуется: — Мам! Натка опять зря жгет электричество! У нее нет близких подруг, как у меня. Домашние дела интересуют ее больше школьных. — Не все же такие ненормальные, как ты с твоей Женькой! — часто поучает она меня по-взрослому. И откуда это? Я вздыхаю, но все же иду рядом с нею. Хочу вспомнить себя пятиклассницей. Нинка с фырканьем исчезает. На праздничном школьном дворе, где я всегда была своей, нужной, теперь посторонние ребята. Нерешительно останавливаюсь у забора. Сказали бы мне год назад, что так будет, не поверила бы. — Ната! Вот здорово! — вдруг слышу голос Оли Лоховой, моей заместительницы по учкому. Она пробирается ко мне сквозь толпу. — У вас новый вожатый? — почему-то шепотом спрашиваю я. — Да. Только не он, а она! Видишь — на площадке? Вижу. Девушка лет девятнадцати в белой кофточке и красном галстуке что-то негромко объясняет ребятам. — Тоня. Меня зовут Тоней! — наконец долетает до меня. — Успехов тебе, Тоня! — кричу я. Оля смеется и тянет меня за собой. Но зачем? У них и без меня все хорошо. — Счастья вам всем! — машу я рукой и мчусь домой. С какой-то удвоенной энергией выметаю двор, ношу воду из колодца и пою, как на демонстрации, во все горло. — В школу новую не опоздаешь, певица? — насмешливо спрашивает мама. Она все еще сердится на меня за то, что я не пошла работать. Я распрямляюсь и с ужасом вижу по старым кухонным часам, что поезд мой в этот момент отходит от станции. Представляю, как металась по платформе Света и как хмурился и сердился Жорка. Они, конечно, уехали без меня. Не опаздывать же всем! И надо же такое в первый день… В школе уже был звонок, хотя в классах стоял шум. Не все еще учителя вошли в них. Я поднимаюсь на второй этаж, прыгая через две ступени, гулко стуча по каменным плитам. — Где тут восьмой класс? — задыхаясь, спросила я худенькую нянечку в белой косынке. — Все еще лето празднуешь? — покачала она головой и указала на плотно закрытую дверь. Я приложилась к замочной скважине и совсем близко увидела Свету. Я смело распахнула дверь и шлепнулась на парту рядом с нею. Совсем как в Немчиновке, где я часто опаздывала из-за общественных дел. Вожусь, устраиваюсь и не замечаю, какая мертвая тишина стоит вокруг. Света испуганно толкает меня в бок и что-то произносит одними губами. — Чего ты? — не понимаю я и тут же вздрагиваю от спокойного, ясного, но полного странной силы голоса: — Девочка, которая только что вошла, встань, пожалуйста! Я встаю и недоуменно смотрю на худощавого, среднего роста человека с густой черной бородой и очень бледным лицом. Глаза тоже черные. Прожигают насквозь. «Кто это? — не сразу соображаю я. — Ах, да! Наверное, тот самый учитель с сербской фамилией…» — Теперь выйди и попроси разрешения снова войти, — звучит тот же чистый голос, и так же чисто смотрят глаза. Как загипнотизированная, я проделываю все, что требует этот человек. Наконец я снова сижу рядом со Светой, но уже не вожусь, а застыла, как статуя. Чернобородый одобрительно наклонил голову и стал продолжать объяснение. Но какая стоит тишина! Ничего подобного не было в Немчиновской школе. Там всегда крутили головами, заглядывали друг к другу в тетради, переглядывались и перешептывались даже у таких строгих учителей, как Наталья Ивановна. А тут мне даже страшно скосить глаза, чтобы увидеть, кто сидит на соседней парте, тут ли Жорка с Гришей и новая знакомая Ира? И на меня никто не смотрит. В классе царит негромкий, волевой голос. Я вижу только затылки ребят. Господи, живые здесь люди или мумии? Живые, потому что зашелестели тетрадями, начали что-то писать. По доске знакомо застучал мел. Непонятный человек что-то чертил и обозначал буквами. Света снова толкнула меня, указывая глазами на пустую парту передо мной. Но я так боялась опоздать на следующий поезд, что помчалась безо всего. «Первый день можно и так провести», — почему-то легкомысленно решила я. Вот так начало новой жизни! Я прикрываю ладонью глаза и хочу осознать, что же произошло, но мне мешает резкий электрический звонок. В Немчиновке тетя Стеша звонила веселым медным колокольчиком — и все как оглашенные срывались с мест. Звонок был для нас. По привычке я приподымаюсь, но Света сердито держит меня за юбку. В самом деле, никто не шелохнулся. Бородатый «серб» неторопливо кладет мел и произносит своим четким, твердым голосом: — Все это вы, конечно, знаете, но освежить в памяти не мешает. В следующий раз перейдем к курсу восьмого класса. Вы свободны, товарищи. И первый раз улыбнулся. Да так, будто озарил всех. В черни бороды мелькнули меловой белизны отличные зубы, какие изображают на коробке с пастой «Хлородонт». Все зашевелились и ответно заулыбались. — Никогда бы не подумала, что эта Синяя борода может улыбаться! — сердито фыркнула я и почувствовала что-то вроде неприязни к невозмутимому «сербу». — У него не синяя борода, а черная, бархатная, — мурлыкающим голосом произнесла Света и окончательно вывела меня из себя. Перенесенное унижение давило на сердце. — Все равно. Семь жен у него наверняка томится в подвале, а то и больше. — Ого, а ты, оказывается, злая, уважаемый председатель учкома! — услышала я чуть насмешливый голос Иры Ханиной. Она подходила ко мне сияющая, праздничная, как и полагается в этот первый сентябрьский день. — И вовсе не злая, — буркнула я, едва сдерживая слезы. — А он, по-твоему, добрый? Здорово он тут вас всех выдрессировал. Пикнуть не смеете! — Что с тобой? Не с той ноги встала? — пробует отшутиться Ира, но веселый блеск в ее глазах меркнет. — Что, Наточка, получила урок светского воспитания? Это тебе не наш милый дядя Костя, у которого во время объяснений можно было в окно вылезать. Туда и обратно! Нет, существует дверь, да еще не в любую минуту ее можно открыть. На все свое время! — заговорил подошедший Жорка, потирая, по обыкновению, руки. Как, и он? Мой верный, всегда поддерживающий меня Жорка против меня? Мою руку успокаивающе гладит Света, и я чувствую, что и она не за меня. Чем же их всех пленил Синяя борода? Я оглядываю незнакомых ребят. Они увлечены разговорами, смеются. До меня им нет никакого дела. Я чужая. Чувство незаслуженной обиды охватывает меня. Еще никогда так не было. В самые трудные минуты жизни всегда кто-нибудь был за меня, поэтому я никогда не падала духом. А теперь? — Ты предал меня! Да, предал! — кричу я в лицо Жорке. Он медленно краснеет до кончиков больших ушей и по-собачьи трясет головой, будто отряхиваясь. — Ты не права. Ох, как ты не права! Подумай! — говорит он и уходит на первую парту, где они обосновались с Гришей. — Что там у вас? — слышу я Гришин голос и шелест сворачиваемой газеты. — Так, ничего, — мычит Жорка и смотрит на доску, где еще не стерты написанные четким почерком формулы. Девчонки молча смотрят на меня. Они ничего не могут понять. Звонок заставляет Иру уйти на место, а Света ободряюще шепчет: — Литература сейчас. Твоя любимая. У меня сейчас нет ничего любимого. Мне нехорошо до тошноты. И мыслей никаких нет. Пусто. Так началась моя, как мне казалось, вечная ненависть к учителю, которого все глубоко уважали, о котором рассказывали необыкновенные вещи и крепко верили в них. — Откуда ты взяла, что он серб? — недоумевала Ира, когда мы со Светой однажды зашли к ней домой перед уроками. — Фамилия ни о чем не говорит. Он самый настоящий русский — Андрей Михайлович! Ну а если б и серб — какое это имеет значение? — Помнишь, у нас был венгр Тóни? — с удовольствием подхватывает Света, лишь бы свести разговор к миру. Но я и не собираюсь ссориться с Ирой. Мне нужно обосновать свое отношение к Синей бороде, как я неизменно зову нашего учителя и классного руководителя. — Ах, Андрей Михайлович! Тогда он из царей! — Царя звали Алексеем Михайловичем, — поправляет Ира и заливается смехом. — Тоже придумала: из царей! Тот царь ему в подметки не годится. Да и нет сейчас никаких царей. В революцию последнего скинули! Дуришь ты, Натка! Я и сама чувствовала, что позиция моя слаба, но незабытая обида заставляет искать повода для отплаты. — А что он делал до революции? — наступала я. — В гимназии учился. — Ага! В гимназии! Барский сынок! — обрадовалась я. Таким путем шла бы Женька, и это меня поддерживало. — А после революции учился в трудовой советской школе. Чего ты пристала? — сердилась Ира. — В школе? Он же старый! — не сдавалась я. — Нет, молодой. Двадцать пять лет всего. Это он за лето бороду отрастил. Вот посмотри нашу прошлогоднюю фотографию. Я смотрю и своим глазам не верю: наголо стриженный, гладко выбритый, только с узкой полоской усов. — Ну и артист! — неодобрительно хмыкаю я. Ира осуждающе молчит. Действительно, о чем спор? Чего я добиваюсь? Оправдания своему поведению? Больше всего мучит разрыв с Жоркой. Нет, не дала мне радости новая школа. Хорошо было только у Иры, в ее комнате, заставленной книжными шкафами. С такой обстановкой мне еще не приходилось сталкиваться, у нас не было дома ни книг, ни пианино, ни картин на стенах. Наверное, так было в доме Жени Барановской, но к ней я никогда не ходила. Впервые атмосфера интеллигентной, гостеприимной семьи коснулась меня. Мама у Иры была зубным врачом, папа инженером. И хотя тут ничего не было общего, все же мне вспомнилась семья Женьки Кулыгиной, с ее добрым отцом-сапожником. Как и там, к Ире можно было ходить гурьбой, располагаться на широкой тахте, как на печке, и говорить о чем угодно. Никто не запрещал, не останавливал. Ни в моей, ни в Светиной семьях ничего подобного и вообразить нельзя. Если и приходили друг к другу, то осторожно, тихонечко шептались. Чаще вообще бегали по улице. Иру окружали книги, музыка, и в то же время она была настоящая убежденная пионерка. Что-то Валино было в ее характере. Такая не свернет в сторону ни при каких обстоятельствах! В общем, мне было бы совсем неплохо, если бы не появившееся странное чувство неполноценности. Мне хотелось, чтобы я из униженной, изничтоженной вновь стала радостной, сильной и чтобы никто не портил мне жизнь. Я была искренне уверена, что все мои несчастья начались из-за этого учителя, то бородатого, то бритого, то усатого. Мало того, что он выставил меня в первый день на посмешище, он еще усомнился при всех: а училась ли я в седьмом классе? Может, я из начальной школы пришла? Это когда я, как пешка, молчала у доски и не могла решить простейшей задачи. Жорка сидел на первой парте кумачово-красный от стыда за меня. И это было хуже всего. Я положила мел и, как лунатик, пошла на место. Учитель не остановил меня, только быстро стер с доски написанную мною ерунду и что-то отметил в журнале. «Вот и первый „неуд“», — решила я. Но Ира потом мне сказала, что поставлена точка, как у других слабых ребят. — У вас был плохой учитель физики? — сочувственно спросила она. Странно, но Ира не переставала верить в меня. Нет, у нас не было плохого учителя. Старый добрый дядя Костя — в нашем классе училась его племянница, и мы звали его за глаза так же, как она, — вел у нас физику и математику. Он много знал, но был слаб характером, и слушал его один Жорка. Иной раз они вдвоем исписывали всю доску при полном равнодушии класса. Все занимались своим делом. Тоська лазил в окно, Гриша читал газеты, а я и вовсе не бывала на уроках из-за общественных дел. Они мне казались куда важнее. Если б мы слушали на уроках дядю Костю, как Жорка, то и знали бы хорошо. Но нас никто на это не настраивал. Наоборот. Среди урока часто влетал Родька и, не обращая внимания на растерявшегося старика учителя, забирал активистов на срочное совещание. Я всегда была в их числе. И не только как председатель учкома. Родька знал, что я могу организовать любое мероприятие, будь то агитпоход в колхоз или выступление на районной конференции. Хорошеньких девочек из 7-го «Б» он брал для представительства, меня — для дела. «Ученье не убежит. Тут дело поважней!» — говорил в таких случаях Родька. Воображаю, как полетел бы он при одном взгляде Андрея Михайловича, если б вздумал снять ребят с его урока! При этой мысли меня разбирал смех, и Света радовалась: — Ну, слава богу, повеселела! Ей тоже нелегко. Правда, она была не в числе активистов, уводимых Родькой, а в числе тех, кто мог вылезти в окно. Но сейчас Света старалась крепиться и ободрить меня. Ей почему-то казалось, что все само собой образуется. Не имели же мы «неудов» в Немчиновской школе! Бог даст, и здесь пронесет! Но почему же я, несмотря ни на что, считалась хорошей ученицей? Я грамотно писала, потому что этому научила меня Елена Георгиевна в начальной школе, я с увлечением читала стихи и писала прочувствованные сочинения по литературе. Этот огонек зажгла во мне Наталья Ивановна. Но никакого особого труда я в это не вкладывала. Это были мои природные склонности. Благодаря умению хорошо говорить у меня легко сходили многие предметы. Но физикой и математикой, где нужен большой труд, я никогда по-настоящему не занималась. Снисходительный дядя Костя, слыша обо мне хорошие отзывы своих коллег, авансом ставил «уды». И я считала это нормальным, совесть меня не мучила. Даже больше: как и Света, я надеялась, что так пойдет и в новой школе, тем более что по литературе, истории, географии я уже получила хорошие оценки. Учительница литературы, шумная, восторженная Валентина Максимовна, прочитав мое сочинение по Мольеру, громко объявила: — Эта девочка не испортит мне класс! А учитель истории Антон Васильевич слушал мой ответ о Французской революции, покачиваясь на каблуках от удовольствия. — Вот ведь ничего за лето не забыла! — обратился он с назиданием к классу. Да, но я все лето читала Гюго и Анатоля Франса. Все довольно просто объясняется. Это не физика. В ней на красивых словах не выедешь. Поздним вечером я бежала по сонной Немчиновке, спотыкаясь о корни берез, и голова моя шла кругом, как говорит мама, когда у нее много дел и она не знает, за какое взяться раньше. Вот и я не знаю. А еще и двух недель не прошло с тех пор, как я, счастливая и спокойная, слушала Лилькины новости. Вот кто, наверное, сейчас блаженствует в студенческой атмосфере. Там нет беспощадной Синей бороды с пронзительными глазами. ТИК-ТАК, СТАРЫЙ МАЯТНИК… Я все чаще вспоминаю стихи Поэта. По утрам для бодрости читаю их наизусть: Буду скучным я или не буду — Все равно!                Отныне я — другой… Мне матросская запела удаль, Мне трещал костер береговой… Не уйти от берега родного… Нет, он никогда не будет скучным, мой Поэт, хотя и заключен в четыре стены своей комнаты на шестом этаже. А вот я становлюсь скучной. Мне порой кажется, что жизнь моя не движется, как наши старые стенные часы. Мама без конца толкает маятник, а он снова останавливается. Сегодня нет физики, а старая математичка больна. Мы со Светой откровенно счастливы и с задором обгоняем возле школы наших мальчишек. Гриша пытается подставить ножку, а Жорка демонстративно смотрит в сторону. Он все еще не может простить мне моего выпада против него, а я никак не соберусь с духом просто подойти к нему и сказать, что я не права. Так и ходим, не замечая друг друга. Но сейчас даже это не портит моего настроения. — Ната! Ты нам очень нужна! — крикнула Ира из зала, когда я пробегала мимо. Она стояла у окна и разговаривала со старшим вожатым Толей Жигаревым, подвижным, веселым парнем с умной смешинкой в глазах. Сам он вполне серьезен, а глаза выдают. Так и ждешь, что подденет. По-доброму, с ласковой ноткой в голосе. Поэтому ребята нисколько не обижались. Наоборот, еще больше липли к нему. Я это уже не раз замечала. — Это ее-то в председатели учкома? А не забодает? — с тревогой проговорил он, когда я настороженно подошла к ним. И тут же в глазах его засветились веселые искры. Я ничего не поняла, а Ира расхохоталась: — Да гляди ты прямо, расправь брови! Ах, вот что! Последнее время я ходила насупив брови. Обороняюсь от окружающих. Не всякий решится подойти. А Толя одним словом поставил все на место. И так просто. Словно с меня, как с часов снял гирьку. — Через неделю выборы нового учкома. Готовься! — сказала Ира. Неужели жизнь снова повернулась ко мне светлой стороной? Даже не верится. Я теперь только поняла, чего мне не хватает: общественной работы! Вертеться с утра до вечера в гуще пионерских и комсомольских дел стало для меня необходимостью. Тем более, если рядом такой настоящий ребячий вожак, как Толя. Это тебе не Родька! Забыв все невзгоды, ринулась я в свой класс. В дверях стоял Жорка. Он улыбнулся, увидев радость на моем лице, и протянул руку. — Не сердись, милый Жорик! Ты же знаешь меня! — порывисто проговорила я. — Знаю, — кивнул он. — А теперь загляни в класс! Я заглянула. И мне захотелось, как умеет это Жорка, по-собачьи затрясти головой, отряхнуться: на моей парте рядом со Светой сидела Лилька! — В гости? — спросила я, не скрывая удивления. — Нет, совсем. Я зачислена в этот класс! — хитро улыбнулась Лилька. Все хлопоты ее шли по такому строжайшему секрету, что мы ни о чем не догадывались. — «Не уйти от берега родного», — пропела я на самодельный мотив, не зная, радоваться или грустить. Дружить мы с нею все равно никогда не будем, а дороги наши почему-то переплетаются. Не к добру это. Впрочем, Лилька очень переменилась. Бледная, с подколотой челкой, отчего лоб ее неприятно оголился, она не выглядела хорошенькой, скорее наоборот. Что-то неладное приключилось с ней в ее медицинском заведении. А что именно — покрыто тайной. Разве Лилька может по-человечески рассказать? Ни за что! Я взглянула на Жорку. Он улыбнулся и недоуменно дернул плечом. — Ладно! — вырвалось у меня более резко, чем хотела. — Только с моего места — долой! — Ну зачем ты? Она так несчастна! — зашептала Света, когда Лилька, поджав губы, пересела на заднюю парту в нашем ряду. Глаза Светы влажно блестели. Я оглянулась. Лилька уже успела опустить челку и кокетливо косила глаз на соседний ряд, где, прислонившись затылком к стене, сидел высокий, кудластый парень Кирилл Сазанов. Он тоже с любопытством оглядел ее. «Вот так несчастная!» — подумала я, вновь приходя в хорошее настроение. Ни я, ни Света, ни Лилька понятия не имели, какой в этот момент завязывался узелок в нашей жизни. И весь день мне было хорошо — и оттого, что помирилась с Жоркой, и оттого, что жизнь сейчас пойдет полнее, и оттого, что шли интересные для меня уроки. На литературе я все время отвечала с места, а на биологии с удовольствием рисовала простейших одноклеточных. Так бы вот и закончиться этому дню! Из-за того, что не было математики, нас обещали отпустить раньше, и мы со Светой мечтали пойти к Ире и смотреть новые журналы и слушать музыку. Но не успел умолкнуть звонок с последнего, как мы считали, урока, как в класс вошел Андрей Михайлович. — Его же сегодня не должно быть в школе? — холодея, прошептала я. Света в ответ тяжело вздохнула. И никто ничего не выразил вслух, как это обычно бывает в таких случаях: «У нас кончились уроки! Директор отпустил домой!» Другим учителям такие вещи говорят запросто. А ему нет. Ни у кого и мысли такой не появилось — вот что для меня странно! Мы стояли, как солдаты, ожидающие приказа командира. — Мне придется вас огорчить, — твердо, упирая на каждое слово, сказал он и понимающе улыбнулся. И снова странно: суровый, бородатый, а как улыбнется — словно прожектором осветит все уголки класса. Ира говорила, что в прошлом году они из-за этой улыбки выиграли соревнование. Нелегко было, выдыхались, но стоило ему улыбнуться — и трудности как бы отступали. Сказки какие-то! Для меня лично с этой улыбки трудности только начинались. Выяснилось это через минуту. — Учительница математики Анна Константиновна серьезно больна. На скорое возвращение рассчитывать не приходится. Пока не найдут нового преподавателя, замещать буду я. Он снова улыбнулся, но класс молчал. Даже «старенькие» не подняли новость на «ура». А что делать мне? Анна Константиновна своей снисходительностью напоминала дядю Костю. У нее я вполне могла получать «уды». Сейчас эта надежда рухнула. И наверное, не только у меня, раз никто не выразил восторга. — Но я заранее прошу прощения: физику преподаю пять лет, а математика — увы! — первая проба! Надеюсь, вы будете мне подсказывать? — Он оглядел класс смеющимися глазами: берет или не берет его шутка? Конечно, все оживились, засмеялись, стали переговариваться: вот хитрый какой! Так мы и поверили! Но как бы там ни было, разрядка наступила, многие стали доставать учебники. — Алгебра или геометрия? — деловито спросила Аня Сорокина. Он был доволен произведенным впечатлением и только, наткнувшись взглядом на мою хмурую физиономию, слегка поднял бровь. Но ничего не сказал. Отпустил всех домой, чтобы (тут он опять хитро улыбнулся) и нам и ему серьезно подготовиться к завтрашнему дню. К Ире мы все-таки зашли, но совсем с другим настроением. Одна плохая отметка среди многих хороших не привлекла бы особого внимания, но если их будет три, включая математику, а это так и будет, я не сомневалась, то какой из меня председатель учкома? Даже самой маленькой работы мне не доверят, в стенгазету не возьмут. «А как, — спросят, — ты сама учишься?» Вот так-то! Протекали часики. Маятник замер. — Напускаешь ты на себя, Натка! Не верю я, что ты с математикой не можешь справиться. Ты же хорошо отвечаешь по другим предметам, логически, с выводами! А то, что математику взялся вести Андрей Михайлович, нам всем на пользу. Знать лучше будем! — горячо убеждает Ира. У нее другой взгляд на вещи, пожалуй, идеальный: прочный сплав учебы и общественной работы. Но последний год семилетки под руководством Родьки… Правильно сказал Поэт: мы оцениваем ушедших людей по тому, что они в нас оставили. Плохое наследство досталось мне от Родьки. А я-то думала, что победила его, сумела противостоять… Жорка тоже рад перемене. Я видела, как они с Гришей обменялись рукопожатием. Но Жорка сам хочет стать математиком, решает задачи для собственного удовольствия, если они даже не заданы. Прочно, одинаково хорошо идут все предметы у Иры. И никто не может понять, что я совершенно не знаю программы седьмого класса, а шестого начисто забыла. Все смеются, как веселой шутке, когда я говорю об этом. — Ну, ладно, ладно! Сменим тему. Вот увидишь, все обойдется! — утешает меня Света, у которой дела немногим лучше, но у нее неиссякаемая вера в счастливый случай. Не может человек зря пропасть. В трудный момент кто-нибудь выручит. Физические и химические формулы были написаны у Светы чернилами на левой руке до самого локтя. На правой красовались математические равенства. — Это помогает психологически, подстраховывает, как канатоходца в цирке. Совсем не обязательно смотреть! — всерьез уверяла Света и предлагала свои услуги. Бедная Светка! На следующий день, когда она решала у доски уравнение, широкий манжет кофточки пополз вверх, обнажив лиловые иероглифы. — Что это? Татуировка? — неподдельно удивился Андрей Михайлович, но, поняв, в чем дело, быстро прикрыл рот рукой. Он прилагал все усилия, чтобы не рассмеяться. Густая борода его мелко тряслась. А какое веселье поднялось в классе! Я думала, что урока больше не будет. Сорван начисто. Света стояла у всех на виду красная, с глазами, полными слез. Хоть бы шла на место. Но она не двигалась. И тут меня что-то подтолкнуло изнутри, как год назад с Родькой. — Ну что нашли смешного? Дураки! — закричала я, вскакивая, как отпущенная пружина. И смех пошел на нет. Все тише, тише… Но не потому, что я закричала. Смех стихал, потому что перестал смеяться Андрей Михайлович. Он стоял на своем обычном месте у стола и медленно переводил взгляд с одной парты на другую. Будто и не смеялся никогда, и борода его не тряслась. — Садись, — тихо сказал он Свете и так же, как у меня на физике, быстро стер с доски написанную несуразицу. Психологической поддержки не получилось. Канатоходец сорвался. До конца урока мы с ней что-то бессмысленно чертили в своих тетрадях. После звонка Андрей Михайлович подошел к нашей парте. — Извини меня, пожалуйста, — обратился он к Свете, — но это ты все-таки смой! — Он указал глазами на ее руки. А мне ничего не сказал, только посмотрел так, что у меня сердце екнуло: нет, это мне даром не пройдет!.. — Нехорошо получилось. И зачем ты «дураков» пустила? — говорила на перемене Аня Сорокина, Ирина соседка по парте. — Ничего, он все понял. Не такой человек! — успокоила Ира, но на Свету не могла смотреть без смеха. Обняв ее за плечи, прижала к себе, и Света затихла в ее маленьких, добрых руках. «Понял он или не понял?» — гадала я. Не хотела же я его дураком назвать. К ребятам относилось… А как сверкнул он глазами! Ну не Синяя ли борода! Плохо приходится его семерым женам! — А знаешь, Натка, — сказала мне Света, когда я поделилась с нею своими мыслями, — у него только одна жена, и с той разошелся! — Кто сказал? — не поверила я. В конце концов, это была моя фантазия. Кому пришло в голову проверять ее? — Аня Сорокина. Она все о нем знает. Влюблена с шестого класса. — Не представляю, как можно влюбиться в Синюю бороду, хоть и с одной женой. Видишь, замучил он ее! Разошлись! — Он к дочке в гости ходит. Хорошенькая, трехлетняя! — И об этом Аня знает? — Я же говорю: она все знает! Я бы тоже в такого влюбилась. Но он был тогда без бороды. Моложе. Отрастил, когда жена от него ушла… Мы первый раз говорили со Светой о любви. До сих пор в моей жизни ничего еще не было. Не считать же детского катания с Тоськой на коньках! Но он так быстро переключился на Женю Барановскую, что все маленькие ростки зачахли в моем сердце. Лилькины же влюбленности меня только смешили. Вот и сейчас она не сводит глаз с Кирилла Сазанова. Но у Ани, наверное, что-то другое. Не в мальчишку же она влюбилась! Только зачем она выслеживает его? — А ты еще ни в кого… — Фу, чушь какая! — не дав мне договорить, замахала руками Света, а сама покраснела, и на глазах ее выступили слезы. Что-то странное. Неужели скрывает? Кто же это может быть? Но долго думать над этим не пришлось, потому что дальше все пошло, как в плохом сне. На первой же контрольной по математике мы со Светой схватили «неуды». Списать было, конечно, немыслимо под таким взглядом! Света что-то пыталась решать, а я просто подала чистый листок. Андрей Михайлович задумчиво повертел его в руках и отложил в сторону. — По крайней мере, честно, — пробормотал он, но его услышал только Жорка на первой парте. — Неужели ничего не могла сделать? — с недоумением спрашивал он меня. — Может, из гордости? С тебя станет! Было бы чем гордиться… Андрей Михайлович, прочитав результаты контрольной перед классом, объявил: — Работать придется всем много, ну а этим (он назвал несколько фамилий, в том числе мою и Светину) предлагается месячный срок для исправления. Если положение не изменится, переведем на класс ниже. С такими пробелами в знаниях сидеть в восьмом — зря терять время! Странное у меня было ощущение. Будто бы не обо мне шла речь. Я сидела, откинувшись на спинку парты, и глупо улыбалась. Ира в отчаянии твердила: — Ну как ты могла? Кого же теперь в учком? — Кого в учком, не знаю, а вот кто в дураках остался — понятно! — ткнул в меня пальцем долговязый Генька Башмаков и захихикал. Выборы в учком прошли без меня. Председателем стала худенькая, раздражительная Аня Сорокина, та самая, что всё знала о личной жизни Андрея Михайловича и чуть ли не была причастна к ней: поговаривали, что она писала ему письма, на которые он не отвечал. Все это отталкивало меня от Ани, и я была даже рада, что не вошла вместе с ней в учком. Из наших выбрали Гришу. Впрочем, о чем я думаю? Какой здесь учком! Жить в этой школе мне осталось один месяц. Господи, что же будет со мной дальше? Ложась спать, я посчитала по пальцам, когда окончится испытательный срок. Вышло, к 15-ой годовщине Октября. Хороший же подарок получит от меня самый дорогой, любимый мой праздник-ровесник! Вот когда я, наконец, заплакала. Неудержимо, плотно накрывшись подушкой, чтобы не услышала Нинка. И вспомнилось, как ходили на демонстрацию в Кунцево всем боевым звеном. Мы выпускали галстуки поверх пальто, и нас распирало от гордости и счастья! А год назад с комсомольскими билетами в нагрудных карманах крепко печатали мы шаг на старом Можайском шоссе, о котором так хорошо писал мой Поэт: Все открыто и промыто, Камни в звездах и росе; Извиваясь, в тучи влито Дыбом вставшее шоссе. Мы шли по мокрому булыжнику, блестевшему в вечернем свете, верили в будущее, жаждали подвига, большого дела… Куда же все пропало? Не только Родька оставил во мне след. Были же и другие! Их больше! «Распустить себя легко, а вот собраться снова — потруднее!» — эти слова говорила нам в Немчиновке вожатая Юля. Я перестала плакать. Тяжелый комок в груди сам по себе растаял. Я зажгла свет и накрыла лампочку жестянкой из-под столярного клея. В ящике под столом отыскала старые учебники математики. Шестой, седьмой класс. Многовато, конечно. Но надо, надо! Две недели на шестой, нет, хватит и одной! И три на седьмой… Я суетилась, шелестела страницами, пока в перегородку не постучала мама. — Ты что, с ума сошла? — Нет, нет, как раз наоборот! — радостно шепнула я и щелкнула выключателем. В темноте раздалось мирное тиканье старых часов. Неужели маме удалось их наладить?.. Я — ЧЕЛОВЕК Никогда за всю свою пятнадцатилетнюю жизнь я не жила так напряженно. С точки зрения многих, я делала одну глупость за другой. Был в нашем классе смешной коренастый мальчишка в больших круглых очках, Игорь Баринов. Он даже на переменах не оставлял занятий. Что-то писал, чертил, заглядывал в толстую книгу-справочник, которую постоянно носил в портфеле вместе с учебниками. — Это наш профессор! — с гордостью говорила Ира. «Профессор» все знал. Когда никто в классе, даже Жорка, которого я считала гигантом математической мысли, не мог ответить на сложный вопрос, Андрей Михайлович легким движением брови поднимал Игоря с места. Тот отвечал медленно, будто думая над каждым словом, но всегда верно. Андрей Михайлович уважительно наклонял голову, а класс облегченно вздыхал. «Профессору» никто не завидовал. Считали недосягаемым. И вот его-то и назначил Андрей Михайлович нашим опекуном. — Прошу любить и жаловать. Без него вы не справитесь! — Ой, здорово! — просияла Света. Это был, конечно, выход. Согласились и другие. А в меня словно бес вселился. — Не буду! — буркнула и набычилась, как говорил Толя Жигарев. Андрей Михайлович вопросительно поднял бровь и посмотрел на меня с боку, не захотел сразить прямым взглядом. — Не буду, — упрямо повторила я, краснея до макушки. Во всяком случае, волосам моим было жарко. — Что именно? — поинтересовался он, не меняя позы. — С «профессором» заниматься не буду. Сама справлюсь. Я насупилась еще больше. И напрасно Света щипала меня, заставляя одуматься, а Ира издали делала какие-то знаки. Я стояла на своем, не понимая, откуда взялась такая уверенность. Осилить курс двух классов в одиночку трудно и более подготовленному человеку, но что-то внутри меня наперекор всему не переставало твердить: «Правильно, правильно! Не робей! Не нужны тебе ничьи благодеяния!» — Хорошо! — вдруг согласился Андрей Михайлович и, поглаживая бороду, звучно продекламировал: Я телом в прахе истлеваю, Умом громам повелеваю, Я царь — я раб — я червь — я бог! Я не знала, откуда эти строки. Не знали и другие, но тишина стояла фантастическая. Андрей Михайлович некоторое время как бы слушал ее. Потом резко взмахнул рукой: — Откройте книги. Раздел механики… На перемене ко мне подошел Кирилл Сазанов с вздыбленной кудрявой шевелюрой. — Ты — червь, я — царь, он — бог! — произнес Кирилл, поочередно указывая пальцем на меня, себя и на склонившуюся над столом темную, с ровным пробором голову Андрея Михайловича. — Пропустил «раба», — пискнула Света и, как мышка, юркнула за мою спину. Но Кирилл победно смотрел на Лильку, поправлявшую свои густые рыжие локоны. — Услышал поповскую притчу и рад, — огрызнулась я. — Так это ж Державин! Великий поэт восемнадцатого века. Ода «Бог»! — презрительно фыркнул Кирилл и снова посмотрел на Лильку. Наверное, они не раз обсуждали мою эрудицию. И вот как я опозорилась. О Державине я слышала. Но ода «Бог» не попадалась. — Откуда знаешь? — пробовала защищаться я. — Занимаюсь философией. Это ода философская. Вот и знаю! — не без гордости сообщил Кирилл и, прищурившись, добавил: — Как видишь, не все здесь дураки. Камень в мой огород. А невдомек, что не о такой дурости говорила. Однако сколько же в нашем классе собралось великих людей: «профессор», теперь этот «философ», считающий себя царем, а всех остальных червями. Не слишком ли? Я покраснела и запальчиво крикнула: — Не червь я тебе, не надейся! — Кто же ты? — усмехнулся Кирилл. — Человек — вот кто! И ни с царями, ни с богами не хочу иметь ничего общего! — Это еще надо доказать! — презрительно хмыкнул Кирилл и подмигнул ожидающей его в дверях Лильке. — Знаешь, у них далеко зашло. Они целовались вчера за дверью в зале. Аня видела! — быстрым шепотом сообщила Света, провожая взглядом статную фигуру Кирилла. «Аня почему-то всегда все видит и знает. Но Светке-то какое дело? У нас, можно сказать, будущее на карту поставлено, а она о поцелуйчиках!» — сердито думала я. Ко мне подошла Ира и крепко пожала руку. — Молодец! Отбрила «философа». Но теперь держись! Надо доказать, что ты человек с силой и волей! Не жалеешь, что отказалась заниматься с Игорем? — Нет, Ирок! Если уж доказывать, то без «профессорской» помощи! — Тоже верно! Она крепче сжала мою руку и испытующе посмотрела в глаза, как когда-то Женька Кулыгина. Не подведу ли? Я была слишком распалена, чтобы серьезно задуматься: — Честное комсомольское! — Идет. Давай вместе. Заодно и я повторю! — предложила Ира. Значит, не поверила. Я выдернула руку. — Может, я смогу помочь? — неуверенно предложил Жорка. Он впервые подошел к моей парте после той ссоры. — А что? — ухватилась Ира. — Вы дружите, рядом живете! Уж очень ей хотелось, чтобы я победила. И не только из-за спора с Кириллом. Председателем учкома Аня оказалась слабым. Жаловалась, ныла, грозила все бросить. Получалось, что Ира занималась и комсомольскими делами, и учкомовскими. А тут еще новость: Толя Жигарев предложил ей путевку в Артек как премию за отличную прошлогоднюю работу. Ира была в смятении: и ехать хотелось, и дела не на кого оставить. Я чувствовала себя виноватой перед ней, обманула надежды… Но заниматься я все-таки должна одна. Иначе не вылезу из «червей». Не хочу, чтобы лохматый «царь-философ» торжествовал! — Не уговаривай ее, Ира! Все равно по-своему сделает, — безнадежно махнул рукой Жорка. Но в его голосе звучала нотка одобрения, и я не стала возражать. «Кажется, все!» — подумала я, но откуда-то налетел Генька Башмаков. Он раскачивался на тощих ногах и злорадно предсказывал: — Вылетишь! Вот посмотришь, «умная»! Есть люди, которые чуть ли не от рождения злы на целый свет. По-моему, Генька Башмаков из них. Я знаю, он живет в Ромашкове, по соседству с нами, но ездит по другой ветке. Он комсомолец, как ни странно. Впрочем, после семилетки он где-то работал — кажется, счетоводом в колхозе. Генька года на два старше нас. Может быть, поэтому он невероятно высокого мнения о себе, ходит, откинув назад маленькую голову, похожую на вытянутую дыньку, и считает нас мелюзгой? На Иру смотрит с высоты чуть ли не двухметрового роста и презрительно цедит: — Что это за секретарь ячейки? Ей бы в куклы играть! Не такой здесь нужен! А какой нужен, совершенно ясно: он сам, Геннадий Башмаков, несправедливо, по его мнению, оцененный человечеством. Обо всем этом я узнала от Лильки. Иногда мы случайно встречались по дороге на станцию, и она хвасталась своей осведомленностью о жизни класса. Лильке удалось проскользнуть в успевающие, чем она тоже немало гордилась. Света думает, что ей помог Кирилл в той решающей контрольной, на которой мы с ней погорели. Возможно, и так. Лилька снова расцвела и похорошела. Она снова напевает мелодии без слов. Я не всегда их выдерживаю: — Ну, а слова-то есть у твоих рулад? — Знаешь, — с важностью отвечала она, — Кирилл считает тебя ограниченной. Ты тонкостей не понимаешь. Если тебя пересадят в седьмой класс… — Не бывать этому! Не надейся. И передай это своему косматому «философу», — взорвалась я и больше с ней не встречалась. Лилька не обиделась. Она стояла выше и упивалась своей неповторимостью: недаром же ею заинтересовался самый красивый и, наверное, умный парень из класса! Да, внешне я, конечно, могла держаться независимо и препираться с Лилькой. Сочувствующие от меня отскакивали. Но на душе было муторно, самостоятельные занятия ничего не проясняли в моей голове. — Опять бодаешься? — шутил Толя Жигарев, когда я заходила к нему в пионерскую. Теперь это было единственное место, где мне легко дышалось, тут никто не донимал меня вопросами, как идут занятия и не надо ли помочь. Ох уж эти помощники! Толя, простой рабочий парень с завода, с фабзавучским образованием, лучше всех понимал, что зря к человеку приставать нельзя. Пусть сам в себе разберется. Я смотрела, как просто разговаривает Толя с ребятами. Иногда он поглядывал на меня понимающими глазами, и на душе у меня теплело. После глупого, самодовольного Родьки я считала, что хорошим вожатым может быть только девушка. Толя перевернул мои представления. Дело все-таки в самом человеке, в его преданности большой идее и любви к детям. Пионерская комната на переменах гудела, как пчелиный улей. Я любила врезаться в самую середину, послушать болтовню ребят, попеть с ними песни, посмеяться. — Может, пойдешь вожатой к пятиклассникам? — спросил как-то Толя. — Не знаю… Подожди немного… Веселье мое слетело. Толя ободряюще хлопнул меня по плечу. — Ничего, мать! Не вешай носа. Вот я тебя как-нибудь на свой завод возьму. Там никто не унывает, даже когда прорыв! Вкалывают — и все тут! Вкалывают! Счастливые. А я со своими занятиями тяну волынку. Никак не могу по-настоящему углубиться. Вечерами, накрыв лампу жестянкой, я с отвращением зубрила наизусть теоремы седьмого класса, но задачи по-прежнему не выходили. Я чувствовала полное отупение, не видела никакого смысла во всех этих углах, линиях и градусах. Зачем они нужны? Андрей Михайлович меня не трогал. Решил предоставить самой себе. Раз девчонка так дерзка и самоуверенна, наверное, думал он, пусть и стукается лбом! Эх, знал бы он, как я на самом деле растерянна! Он заглядывал в тетрадь к Свете и еще к двум-трем, походя объяснял непонятное, а мимо меня проходил, отвернув голову. Я была и рада и не рада. Сидела в каком-то полусне, ни во что не вникая. В один из самых мрачных дней ко мне с хитренькой улыбочкой подошла на перемене Лилька: — Уж не влюбилась ли ты? У нее только одно на уме. — В кого же? — фыркнула я, а сердце тревожно екнуло: мало ли что Лилька выдумает! — В Толю. Вожатого. Ты же все перемены у него пропадаешь! — Иди ты! — рассердилась я, но вместе с тем и облегченно вздохнула. Сама не пойму, чего боялась я услышать. — А правда, Ната, я тоже заметила! А уж он глаз с тебя не сводит, — поддержала Лильку Света, и они засмеялись. Лилька, напевая, убежала в зал, где ее ждал Кирилл. Дела ее, и сердечные и учебные, шли нормально. Перевод в седьмой класс не грозил. «А все-таки почему им пришла в голову такая нелепица?» — думала я, спускаясь на первый этаж в пионерскую комнату. — А вот Ната, легка на помине! — громко обрадовался Толя и крепко пожал мне руку. Глаза его блестели ярче обычного. Он действительно не сводил их с меня. — Завтра идем на завод! Договорился! — кричал он мне в самое ухо. — Ну, чего опять набычилась? Я смотрела на него исподлобья и думала: нравится он мне или нет? Милый девятнадцатилетний парень. На такого во всем можно положиться, не подведет! Но когда влюбляешься, то относишься совсем иначе. И волнуешься, и думаешь о нем беспрестанно, даже тогда, когда не видишь. Так было с Тоськой. Думаю ли я о Толе? Нет, не думаю. Но с ним так хорошо и просто чувствуешь себя, как ни с кем. И главное, ничего не надо объяснять! — Хорошо! Идем на завод! — соглашаюсь я. Семь бед — один ответ. До назначенного срока осталось десять дней… Кто знает, может быть, придется устраиваться на этот завод работать. Жалко, что мне нет еще шестнадцати! При выходе из пионерской я столкнулась с Ирой. — Натка, а я уезжаю! — оживленно сообщила она. — В Артек? — упавшим голосом спросила я. Есть же счастливые люди! Мне-то уж никогда… — Да. Понимаешь, это не только мне нужно, а всей школе. Райком премировал наш класс за полученное знамя. Нельзя же отказаться! Ира, наверное, повторяла слова, сказанные ей в райкоме. Убедили-таки. Правильно. Кто, кроме Иры, более достоин такой поездки? Она привезет много нового из опыта пионерской работы, поделится с другими. Толя тоже рад. Он обнимает нас с Ирой за плечи, и мы втроем идем по коридору. На нас во все глаза смотрит Лилька. Понимает: влюбленные так открыто не ходят. Она со своим Кириллом в темном уголке, за дверью зала прячется или тайком записочкой обменивается. Перед Ириным отъездом мы зашли к ней со Светой. — Всё, девчонки! Через месяц ждите! — раскрасневшись, говорила Ира. Только сейчас я поняла, какое место заняла в моей жизни Ира. Наверное, я уж так устроена, что не могу жить без идеалов. В детстве — Женька Кулыгина. Но отчаянное мальчишеское меня уже не привлекает. В Ире Ханиной я чувствовала что-то большее. Гармоничный сплав того, что Поэт назвал в своих стихах рьяным пионерством, с высоким стремлением к знаниям, к красоте. — Слушай! Разве это не волнует? — говорила Ира, наигрывая на пианино баркароллу Чайковского. Женька бы только фыркнула. Она признавала музыку революционных маршей. Меня смущали нежные звуки. Я поддавалась им и вместе с тем боролась: а не предаю ли я свои убеждения? Но тогда как же стихи? Они тоже певучи и нежны: И пред ним, зеленый снизу, Голубой и синий сверху, Мир встает огромной птицей, Свищет, щелкает, звенит… — До свидания, девчонки! Салют! — кричит Ира с подножки трамвая, едущего на Курский вокзал. — Прощай! Может быть, не встретимся! — мрачно отвечаю я, и сердце нехорошо замирает. Прозрения бывают всякие. У Ньютона оно наступило, когда на него упало с ветки яблоко, у Архимеда во время купания в ванне. У меня это случилось, когда Толя Жигарев привел меня на завод. От Иры я много слышала о тамошних замечательных людях. Завод шефствовал над школой несколько лет. Все вожатые были оттуда. Кроме Толи, освобожденного, к нам приходили веселые заводские парни и девушки — Леша Карабанов, Маруся Зинченко, Миша Логунов, Тоня Маркова. Летом они ездили с ребятами в пионерский лагерь. Счастливые! Мне ни разу не пришлось пожить в лагере, а вот Ира ни одного лета не пропустила. На заводе мы зашли в техотдел, где работал Леша Карабанов. Он что-то выводил на чертеже. Чертеж был странный: белые линии на синей бумаге. Линии соединялись в геометрические фигуры. И вдруг я увидела треугольник точно такой, какой чертил недавно на доске Андрей Михайлович. И обозначен теми же буквами! — Что это? Зачем? — удивилась я. — То есть как зачем? — Леша даже слегка присвистнул. — Без знания математики ни одной машины не сделаешь, детали не отточишь! Я покраснела за свое невежество и, не отрывая глаз, следила за Лешиными расчетами. Математика вставала передо мной не со страниц учебника, а из шумного заводского цеха. Мертвый груз выученных наизусть теорем и формул ожил, наконец, и приобрел реальный смысл. СИНЯЯ БОРОДА МЕНЯЕТ ЦВЕТ Говорят, что счастливый человек чувствует крылья за спиной. Так оно и есть. Я слетаю с горки в овраг, устланный мягким ковром березовых листьев, и у меня полная убежденность, что я это сделала при помощи крыльев. Тугой, настоявшийся на прели осенний воздух крепко держит меня в своих объятиях. Я счастлива. И даже позволяю черно-пегой Дианке, дочке пропавшей любимицы Дези, лизнуть меня в щеку. В Дианке ничего нет от умной, деликатной Дези. Она глупа и нахальна. Поэтому я держу ее в строгости. Но сегодня можно. Пусть. Нагулявшись вдоволь, я бегу домой и пишу Ире письмо в Артек. Должна же она знать, как это было! …Шесть притихших в ожидании подростков, в том числе и мы со Светой Воротниковой, сидели в опустевшем классе. Слышно было, как на руке толстого Пети Сладкевича тикали часы. Наконец из лабораторной, находящейся позади класса, вышел Андрей Михайлович. Он подергал свою бороду и одобряюще улыбнулся. Но нам не стало от этого лучше. — Улыбается! А нам каково? — прошептала Света. — Так это же Синяя борода! Он наслаждается мучением своих жертв! — ответно процедила я. И он будто понял, посерьезнел, торопливо роздал листки с личным заданием каждому. У нас вытянулись физиономии: не подскажешь, не спишешь! Вот хитрец! Как ни готовилась я к этому дню, а, взяв листок, написанный твердым косым почерком, потеряла всякую способность соображать. Цифры и буквы слились в мутные серые круги. Уж не плачу ли я? Вот не хватало! Я по-детски шмыгаю носом и отодвигаю листок. Надо прийти в себя… — Неясно написано? К сожалению, всю жизнь страдаю плохим почерком! — вдруг раздался над ухом негромкий голос Андрея Михайловича. Сердце у меня сильно заколотилось. Синяя борода навис над моим плечом, и смуглый палец с красиво остриженным ногтем указал, что к чему относится. Но я все равно ничего не понимаю и хочу только, чтобы он поскорее ушел. — Поняла? — Он заглянул в мое, наверное, очень бледное лицо и отошел, не дожидаясь ответа. Сначала он что-то писал за столом, потом кто-то позвал его из-за двери, и он вышел в коридор. Слышны были его быстрые шаги по паркету. Мы остались одни. Кажется, он решил не возвращаться до конца. Света быстро чертит какие-то углы и шепчет под нос не то формулы, не то заклинания. Ее присутствие успокаивает меня. Мало-помалу туман перед глазами рассеивается, и я уясняю, что от меня требуется. Как огонек, острым язычком вспыхнула радость: знаю! А когда по всем правилам доказала теорему, то задача сама по себе раскрылась. Я забыла о времени, о ребятах, не заметила, как вернулся Андрей Михайлович и снова встал за моей спиной. Меня толкнула локтем Света. Я подняла голову и встретилась с теплыми серыми глазами. Кто это? Не сразу поняла я, и первым чувством было удивление: глаза-то у него не черные вовсе! Я чуть было не сказала это вслух. — Все! Время истекло! — предупредил он и потянул листок с моей работой. Я скользнула взглядом по письменному объяснению к задаче и поставила жирную точку. Проверять было некогда. — Спаси меня, господи! — вдруг воскликнула Света. Андрей Михайлович повернулся на каблуках и произнес сдержанно: — Человек! Помоги себе сам! «Наверное, из того же Державина?» — подумала я. О том, что эти слова принадлежат Бетховену, я узнала гораздо позже. Но интересно, откуда он все знает? Преподает физику, математику, а залезает в литературу, историю, философию. Когда Кирилл Сазанов хвастливо подошел к нему с томиком Канта, Андрей Михайлович только усмехнулся: — Льва Толстого уже всего прочитал? — Н-нет… — удивленно протянул Кирилл. — А Достоевского? Кирилл потерянно молчал. — Вижу, что тоже нет! — с улыбкой произнес Андрей Михайлович. Мы тоже все заулыбались, хотя многие читали куда меньше Кирилла. — Ну да! — вспыхнул Кирилл. — А при чем тут они? — А при том, — посерьезнел учитель, — что прежде чем взяться за Канта, надо создать прочный фундамент знаний, общей культуры. — А вы… — Я потому и говорю, что сам это испытал! Кирилл отошел, теребя свою дремучую шевелюру. Мы молча сели за парты. Как много нам предстояло узнать. Мне даже страшно стало от этой мысли. Но знает же наш учитель… Из шестерки неудачников оставили только нас со Светой. Остальных, подавших чистые листки, перевели в седьмой класс. Но все они забрали документы. Наверное, на их месте так же поступила бы и я. К счастью, все обернулось иначе. Возвращая мою работу с хорошей оценкой, Андрей Михайлович сказал, улыбаясь в бороду: — Теперь я знаю, почему так страдала о тебе Валентина Максимовна: в объяснении не сделано ни одной грамматической ошибки! — А запятые? — осмелев, поинтересовалась я. — Запятые я не всегда ставлю… — На запятые я не обратил внимания, а точка поставлена совершенно правильно! — с ударением произнес он, очевидно имея в виду законченное решение. Мне стало жарко от непривычного разговора и от смотревших на меня во все глаза ребят. Жорка приветственно поднял руку. Кирилл Сазанов смотрел с непонятным прищуром, Генька Башмаков делал вид, что занят задачей и ни до чего другого ему нет дела. Лилька строчила очередную любовную записку. Все это я видела сразу, как в большом зеркале, и удивлялась про себя четкости изображения. Борода Андрея Михайловича в этом зеркале была вовсе не синяя, а мягкокаштановая, вьющаяся, и это тоже меня удивляло. — Света, — спросила я на перемене свою не менее счастливую подругу, — ты обратила внимание, что Синяя борода перекрасился? — Конечно, заметила! — подхватила она на лету. — Говорят, он и жен своих из подвала выпустил! Мы присели от смеха на корточки и в избытке счастья стали выдумывать диковинные небылицы. Ни математика, ни физика, конечно, не стали моими любимыми предметами, но теперь я не боялась их так панически, как раньше. Под ногами была твердая почва, а не проваливающееся болото. Но самое главное — я могла теперь с легкой душой заниматься общественной работой. Я с нетерпением ждала Иру из Артека, а пока рассматривала класс и делала выводы. Он был пестрым. От прошлогоднего краснознаменного осталось только одиннадцать человек. Две трети поступили вновь. Кажется, здесь собрались все неудачники, либо провалившиеся на экзаменах в техникумы, либо не знающие, куда себя деть, вроде нас со Светой. Многие ездили из Кунцева, Баковки, даже из Жаворонков, не говоря уж о нашей Немчиновке. В этих местах десятилеток еще не было. Старенькие держались вместе, смотрели на нас свысока, кроме Иры, разумеется. Пренебрежительно называли нас загородниками. Они любили рассказывать о своем прошлом, когда были разболтанным отстающим классом. Но их отдали в руки Андрею Михайловичу, и все волшебно изменилось. Год закончили победителями соревнования. — Теперь вряд ли что получится из-за этих загородников! — морщилась староста Люся Кошкина. Ей вторила Аня Сорокина. Обе они обожали Андрея Михайловича и враждовали между собой. Но были времена, когда сидели вместе, тихо шептались и вздыхали. «Но если ваш Андрей Михайлович такой необыкновенный, то пусть и из нас сделает отличников!» — неприязненно думала я. Высокомерные девчонки раздражали меня, напоминали хорошеньких из немчиновского 7-го «Б». Я удивлялась: почему с ними до сих пор не сошлась Лилька? Наверное, дело было в Кирилле. Он хотя и не наш брат загородник, но приехал в Москву к тетке чуть ли не с Алтая. Он ни с кем из ребят не дружил, гордился своими занятиями философией и кружил голову бедной Лильке. Но Андрея Михайловича он принял сразу, громко восторгался его умением владеть классом. — Величие человека выражено в его глазах! — напыщенно произнес как-то Кирилл после урока физики, на котором мы все сидели так, будто ждали чуда. — Это ты здорово сказал! — одобрил Генька. — Не я: Вольтер! Насмешливый тон Кирилла вывел Геньку из себя. — Ну и воображала же ты! — крикнул он. Как истый философ, Кирилл не реагировал. Но я подумала, что он прав. Сначала мы у всех учителей сидели тихо, присматривались и приценивались к каждому. Но, разгадав слабые стороны, начали вести себя свободнее. Особенно доставалось немке Нине Гавриловне Рудецкой. Перед тем как войти в класс, она спрашивала по-немецки, закрыто ли окно. Она дико боялась сквозняков. Бывали случаи, когда она простаивала в коридоре минут десять. Никто не шевелился. Тогда она кричала в щель: — Астахов! Вы слышите меня? Тут ее расчет был верен. Жоркина совесть не позволяла притворяться глухим. Окно он закрывал. А какой гвалт стоял на химии! Но худая, длинноносая, громкогласная Надежда Петровна ничуть не смущалась. Высоко поднимая пробирку с чем-то красным, кричала на всю школу: — Реакция! Смотрите, товарищи, ре-ак-ция! Сидели развалясь и говорили все, что приходит в голову, увлекающейся Валентине Максимовне, хотя уроки ее любили. Она входила в класс с перекинутой через плечо шалью и стаканом чая в руке. — Спектакль! — фыркал Кирилл и тут же затевал отнимавший пол-урока спор о Шекспире. Ничего подобного не было и не могло быть на уроках Андрея Михайловича. У него словно не было слабостей. Или он их так глубоко прятал, что самые доки по этой части, вроде Геньки Башмакова, терялись. — А мы что говорили! — ликовали старенькие. Он был неразгадан. Его прямой смелый взгляд сбивал с толку. Прав Вольтер. Но глаза, как известно, выражают суть человека. Этой сути мы не понимали и приписывали своему учителю такое, чего он сам, наверное, за собой не знал, вплоть до гипноза. Обычно мы занимались в своем классе, он был кабинетом физики. Уходили только на химию и тогда, когда в других классах — шестом или седьмом — была физика. В задней стене класса белела дверь в лаборантскую. Свободное время Андрей Михайлович проводил там. Шел урок немецкого языка. Все смеялись, разговаривали по-русски, учительницу никто не слушал. — А знаете, — вдруг таинственно сказала Нина Гавриловна, — Андрей Михайлович тут, в лаборантской. Шум смолк моментально. До конца урока наслаждалась Нина Гавриловна тишиной и порядком. На перемене староста Люся Кошкина толкнулась в лаборантскую с каким-то делом. Дверь была крепко заперта. Только тогда мы сообразили, что у Андрея Михайловича в этот день не было уроков. Кирилл Сазанов, бледный, всклокоченный, потрясая в воздухе какой-то философской книжкой, выкрикнул: — Кто сомневается, что это не гипноз? — А ну покажи! — попросил Гриша и, посмотрев на заголовок книжки, брезгливо процедил: — Все тот же Кант, а не Гипноз! Смотри, доведет он тебя до ручки! Кирилл рассердился, обозвал Гришу ходячей политграмотой, а мы рассмеялись, восхищенные ловкой проделкой немки. Смеялся с нами и наш историк Антон Васильевич, пришедший на следующий урок. С ним мы вполне ладили, уважали. Но до Андрея Михайловича ему было, конечно, далеко. А класс наш, как ни странно, все еще пополнялся. Откуда-то прибывали новые «неудачники», как я их называла. В один прекрасный день появилась Соня Ланская. Мне она чем-то напоминала Женю Барановскую. Длинными косами, что ли? Говорили, что ее отец, военнослужащий, переведен в Москву из Мурманска. — Ну, вроде бы все. Два месяца прошло. Должен же наконец установиться твердый список, — деловито говорил Жорка и был доволен, когда его мысль подтвердил Андрей Михайлович. — Хватит, — сказал он однажды. — Тридцать три человека. Магическое число. Больше не принимаем! И вдруг сам же через день привел в класс чернявого, кудрявого мальчишку с большими испуганными глазами. — Рафаил Гринько! — представил его Андрей Михайлович и указал место рядом с Лилькой. Она торопливо сдвинулась в сторону Кирилла. — А говорили, больше никого не примем! — капризно протянула Люся Кошкина. — Как не стыдно! — возмутилась Соня Ланская. Андрей Михайлович жестко оглядел класс и в тишине отчеканил три слова: — Этот случай особый! А было вот что. Рафаил, или Рафик, как сразу окрестила его Света, учился в восьмом классе той школы, куда мы сначала подали документы. Один из парней, вроде нашего Геньки Башмакова, стал его изводить. Дергал за волосы, щипал до синяков. Первое время Рафик терпел, не жаловался. Но однажды, когда здоровый верзила загнал маленького Рафика в угол и стал выламывать руки, с Рафиком что-то случилось. Он и сам потом удивлялся: как он, такой маленький, щуплый, смог ударом головы в живот свалить на пол верзилу. Мало того. Он сел на него верхом и стал молотить кулаками по чем попало. В ярости кричал на всю школу: «Проси пощады!» Прибежавшие учителя насилу его угомонили. Кто виноват в драке — разбираться не стали. И без суда было ясно, что Рафик! «Исключить за хулиганство!» — решил директор и выдал, как говорится, «волчий билет». По многим школам ходил больной отец Рафика с просьбой взять сына. Все шарахались от «хулигана», как от чумы. Наконец пришли в нашу школу. Чопорная директорша Анна Павловна, преподававшая некогда в женской гимназии, тут же отказала. «Что? Такого хулигана?» — ужаснулась она. «Никакой он не хулиган. Посмотрите на него!» — умолял отец Рафика. «И смотреть не хочу!» Рафику было четырнадцать лет. На работу таких не берут. Не бегать же по улицам, в самом деле! — И тут, — рассказывал Рафик, — откуда-то появился бородатый человек с хмурыми глазами. Оказывается, он в уголке сидел и все слышал. «А может быть, — говорит, — мы его все-таки примем?» — «Ни в коем случае», — отвечает сердитая директриса. А бородатый смотрит на нее пристально и снова говорит: «Давайте рискнем! Я беру это дело на себя». — «Ну, если на себя, — мямлит директриса, — только смотрите, как бы он вас не поколотил. Были такие случаи с учителями». А бородатый как расхохочется, и глаза у него сразу посветлели. «Ничего, — говорит, — отобьемся!» И привел меня сюда. — Ого! — крякнул от удовольствия Жорка и потер руки. «Старенькие» значительно переглянулись. — Это что за «бородатый»? — возмутилась Аня Сорокина, близко подойдя к Рафику. — Андрей Михайлович наш классный руководитель! Запомни! — Да, да… конечно… я не знал! — залопотал в испуге Рафик и попятился к двери. — Не трогайте его, не трогайте! — закричала Света, почему-то принявшая покровительство над Рафиком. — Кто его посмеет тронуть? Он сам всякого разорвет! — пробасил Кирилл. Взрыв хохота ободрил Рафика. Он заморгал глазами и, вполне счастливый, сел рядом с Лилькой. «Нет, каков Андрей Михайлович! Это уже не Синяя борода… Робин Гуд из Шервудского леса!» — думала я, перебирая в памяти благородных героев из прочитанных в детстве книг. Более подходящего не нашлось, разве еще Дубровский? — Ты все еще ненавидишь его? — тихо спросила Света. — Да! — не задумываясь, отчеканила я. — Врешь! Все прошло! — Не вру! Не прошло! — Прошло, прошло, прошло! — Нет, нет, нет! А ты, я вижу, влюблена в него! Фу, какой дурацкий разговор. В духе Лильки. Я не выдержала и громко прыснула. Света, закусив губу, косо посмотрела на меня синим глазом. — Влюблена, но не в него. В него страшно, Аня второй год мучается. — Анька дура. А ты в кого? — Не скажу. Даже тебе. Никогда! На глазах Светы блеснули слезы. Ох, все с ума посходили с этой любовью! Надо же — и Светка тоже! А я и не замечаю ничего. Толстокожая, наверно. После удачного экзамена по математике у меня было так хорошо и ясно на душе, что я считала себя на всю жизнь застрахованной от всяких волнений, в том числе и любовных, тем более я не из красавиц. Нос не греческий, как у Сони Ланской, талия не в рюмочку, как у Лильки. И глаз таких прекрасных, как у Светы, мне от природы не досталось. А по уму Кирилл считал меня ограниченной. Ну и пусть. Каждому свое… Приближалась 15-я годовщина Октября. Не посрамила я свой любимый праздник, и гордое ликование по этому поводу пронизывало все мое существо. Вечером шестого ноября Жорка, Гриша, Света и я вышли из школы и ахнули: вся Москва была залита огнями иллюминации. Такой красоты мы еще не видели и, вместо того чтобы ехать домой, помчались к Красной площади. — Подождите! Меня забыли! — раздался позади громкий крик. Нас догоняла Ира. Она только что приехала и, не утерпев, побежала в школу. Смеясь, толкаясь, рассказывая наперебой новости, мы шли по самой середине улицы и наконец запели. Пели многие вокруг нас, и это было естественно в канун большого праздника. Я смотрела на мигающие разноцветные огни, на развевающиеся в темном небе подсвеченные прожектором флаги и всей душой верила, что ничего плохого в нашей жизни не будет. Вдруг Светина рука дрогнула у меня под локтем. Я взглянула вбок и увидела Кирилла и Лильку. Они шли нам навстречу. Но лица у них были хмурые, как у ссорящихся людей. Тоже мне, нашли время! Я отвернулась, потому что в этот момент была очень счастлива и видеть мне хотелось только таких же счастливых, как я. — Дураки! — беззлобно буркнула я. Света молчала. «Ой! — внезапно догадалась я. — Так это Кирилл — ее тайная любовь, о которой она никогда никому не скажет! Вот так дела!» Я снова посмотрела вбок, но Кирилл с Лилькой давно прошли. Вокруг кипела веселая толпа. — Пойте! Почему замолчали? — крикнула Ира и затянула: — Низвергнута ночь, поднимается солнце… Я с вызовом подхватила: На гребне великих веков! — Пой, Света! Пой! — затормошила я приунывшую Свету. Она снова крепко взяла меня под руку. ПОДСПУДНЫЕ ТЕЧЕНИЯ После праздников неожиданно завернула зима. Выпал снег, и на станцию приходилось идти в обход, мимо Лилькиного дома. Поневоле виделась с нею, но разговора откровенного не получалось. Про уроки да про учителей. Возможно, потому, что с Кириллом у нее что-то не ладилось. Один раз она сказала, что жить стало неинтересно. — Чушь! — отрезала я. — Ты комсомолка. Займись работой. Хоть вожатой иди в младшие классы! Лилька посмотрела на меня с сожалением: — Ничего ты не понимаешь! Правильно Кирилл сказал… Я недослушала, что сказал Кирилл. Побежала вперед, упала и ввалилась в школу вся засыпанная снегом. — Ната! Дело есть! — встретила меня в раздевалке Ира, и по ее серьезному лицу я поняла, что случилось что-то важное. — Понимаешь, — заговорила она снова, когда мы уселись в уголке пионерской комнаты, — Аня уходит из школы… — Ну и что? — глупо спросила я. Ира осуждающе покачала головой: — Во-первых, ее жалко. Мы с нею семь лет вместе учились, общественную работу делали. Характер у нее нелегкий, но в деле никогда не подводила. Сейчас у нее со здоровьем неважно. Поэтому слабее работает. — И безответная любовь к тому же! — Глупости! Наговаривают на нее. Еще и поэтому хочет уйти. Злая ты все-таки. Не пойму я тебя! — рассердилась Ира. Мне и самой стало неловко. Лильке я совсем другое проповедую. А тут… — Ладно, — примирительно сказала Ира. — Главное не в этом: учком оголяется. Мы с Толей хотим довыборы сделать… — Но ведь Гриша там! Чем не председатель? — разгадала я ее план. — Меня Толя в вожатые зовет! — Гриша будет готовить ребят в комсомол. Лучше его политически никто не подкован. В классе у нас тридцать четыре человека, а комсомольцев семь! С уходом Ани остается шесть. Поняла? А вожатых без тебя найдем. К нам подошел Толя и, наклонившись, зашептал: — Хочу вам сказать по секрету, что большая заваруха у нас начинается: присылают нового директора! — А как же Анна Павловна? — пожалели мы, хотя никогда с ней никакого дела не имели, а после истории с Рафиком и вовсе стало неприятно с нею встречаться. — Да она из прежних классных дам. Для нее тут все чужое. Пионерской работы совсем не понимает. Я ни о чем не могу с ней договориться. Заглянешь в кабинет, а она там кофе пьет с Ниной Гавриловной или Раисой Львовной и возмущается: «Теперь не ученики, а хулиганы! Разве их можно обучать!» Толя писклявым голосом передразнил директрису. Получилось очень похоже. Мы посмеялись и чуть было не прозевали звонок на урок. На второй этаж мы поднимались, взявшись за руки, взволнованные готовящимися переменами. У дверей класса нас вежливо пропустил вперед Андрей Михайлович, будто мы светские дамы. Не знаю, как Ира, а я здорово смутилась, стала неуклюжей и, садясь за парту, свалила на пол учебник. Из знакомых мужчин никто так не поступал. Разве что доктор Гиль. Отец мой всегда шел впереди матери. Да и другие. Антон Васильевич, например, считал предрассудком особое внимание к женщинам. «Равноправие так равноправие!» — говорил он. Почему же не придерживается такого равноправия Андрей Михайлович? Конечно, ребята с интересом наблюдали церемонию в дверях. У Кирилла заблестели глаза и слегка приоткрылся рот. Философ делал какие-то выводы. Генька Башмаков злобно прошипел: — Было бы перед кем расшаркиваться! Мы с Ирой не нравились ему. Он очень хотел стать комсомольским секретарем и даже ходил в райком жаловаться, что у нас плохо идет работа. Ира, по его мнению, была не на месте. Он бы даже охотно начал свою карьеру с председателя учкома, но тут вставала на пути я по вине той же Иры. А вот Андрей Михайлович с нами цацкался! Несмотря на то что Андрей Михайлович давно вошел в класс, урока он не начинал. Неподвижно стоял у окна и смотрел на падающие снежинки. Три, четыре минуты… Впрочем, он мог смотреть так сколько угодно. Тишина в классе не нарушалась, хотя поведение учителя вызывало недоумение. Такое было впервые. Аня Сорокина, пришедшая в школу последний раз, шумно вздохнула. Люся Кошкина укоризненно посмотрела в ее сторону, и в это время, полуоткрыв дверь, протиснулся завуч Сергей Леонидович, самая незаметная фигура в школе. Он по-чиновничьи кланялся и говорил с прибавлением буквы «с»: «Нет-с, да-с, пожалуйте-с». — Вас просят к Анне Павловне в кабинет-с! — обратился он к Андрею Михайловичу, наклонив старую лысеющую голову. Лет семьдесят ему, наверное, было, а то и больше. — У меня урок! — оторвался от окна Андрей Михайлович и неприязненно, как мне показалось, посмотрел на Сергея Леонидовича. — Очень просят-с! — повторил старик, чихнул в платок и смущенно попятился. — Извините, я вас оставлю на несколько минут, — повернулся к нам Андрей Михайлович. — Надеюсь, вы будете спокойно работать над следующим параграфом! Этого он мог и не говорить. До конца урока никто не произнес ни звука. На перемене мы шумно обсуждали случившееся. Андрей Михайлович больше не появился. Урока немецкого языка и вовсе не было. Нине Гавриловне стало дурно. Ее отпаивали валерьянкой в кабинете директора. — Это все связано с тем, что сказал нам Толя! — шепнула мне Ира, проходя мимо. На другой день по школе ходил высокий худощавый мужчина в кирзовых сапогах и серой фуфайке, без пиджака. Он с любопытством заглядывал в классы. В кабинете химии долго рассматривал приборы. — Нам нужен вытяжной шкаф. Задыхаемся! — громогласно заявила Надежда Петровна. Человек застенчиво улыбнулся, одернул фуфайку, по-солдатски ответил: — Сделаем, факт! Не беспокойтесь! Это и был новый директор Николай Иванович Котов. — Старшие? — спросил он, зайдя к нам. — Ну-ну! Комсомольцы есть? Шесть человек? Маловато. Но дело поправимое. А теперь вот что: крыша прохудилась в одном месте, надо временно досками заколотить. Помогите-ка мне вы, трое! — Он показал пальцем на Кирилла, Геньку и Ваньку Барабошева, самых крупных в классе. И пошел, не оборачиваясь. За ним двинулся один Ванька. Генька и Кирилл выразили протест каждый по-своему. — Надо обладать большой стойкостью характера, чтобы перенести неожиданно свалившееся счастье! — с иронией проговорил Кирилл, лениво потягиваясь. — Сейчас Вольтер не поможет! Полезешь на крышу как миленький! — взорвался Генька. — На сей раз это Ларошфуко. А на крышу тебе тоже надо лезть! — Нет уж! Я не кровельщик. И вообще они не имеют права! — кричал Генька, и его голова-дынька мелко тряслась. — Что же вы не идете? — крикнул Ванька, появляясь в дверях с куском фанеры. Сзади мелькнула черная борода Андрея Михайловича. — Что случилось? — спросил он, останавливая взгляд на Геньке. — Да вот новый директор заставляет крышу чинить! — с новой силой возмутился Генька, топчась, как петух. — А если надо? Кстати, дыра прямо над нашим классом. Весной растает снег, и потолок протечет. Впрочем, это дело добровольное. Кто хочет? Я тоже иду! Андрей Михайлович решительно положил на стол портфель и двинулся к выходу. Такого исхода Генька не ожидал. Застыл с открытым ртом. А Жорка, Гришка и еще двое с криком бросились наперерез Андрею Михайловичу: — Не надо! Мы сами! Начинайте урок! Работы оказалось на десять минут. Мальчишки поддерживали щиты, которые ловко прибивал новый директор. На чердаке было таинственно, полутемно, путь освещали фонарем. В конце концов все остались довольны. Кирилл слушал и задумчиво грыз ногти. Генька делал вид, что занят чертежом. Мы с Ирой радовались. Новый директор пришелся нам по душе. Уроки у нас шли теперь бесперебойно. Андрей Михайлович не задумывался больше у окна. Он создал кружок любителей физики, в который вошли Жорка и Гриша, и доверил ребятам ремонт приборов. Надо было видеть, с какой гордостью они скрывались в святая святых — лаборантской. Оттуда часто слышалась музыка: смонтировали приемник. Мы заметили, что Андрей Михайлович почти никогда не бывал в учительской. За ним часто приходили либо Нина Гавриловна с закутанным горлом и страдальческим лицом, либо географичка Раиса Львовна, разрумяненная и взволнованная. Обе приверженки Анны Павловны. — Вы нам очень нужны! Должны же мы, интеллигентные люди, восстановить справедливость! — не сдерживаясь, громко говорила Раиса Львовна. Андрей Михайлович поспешно уводил ее из класса, объясняя что-то на ходу. И снова возвращался. Глаза его после таких разговоров были темнее ночи. Мы чувствовали, что внешнее благополучие в школе обманчиво. На самом деле ее волнуют подспудные течения, разрывают непонятные нам страсти. Анна Павловна ушла со своим верным Сергеем Леонидовичем, но дух ее все еще не выветрился. Она стояла как призрак над новым директором. В своей неизменной фуфайке с оттянутым воротом и с молотком в руках, он встречался нам в самых разных местах, чаще всего в столярной мастерской. Со спущенным на лоб русым чубом, он что-то строгал и выпиливал. — Полку хочу себе в кабинет сделать, учебники класть! — пояснил он нам с веселой улыбкой. — А вы разве учитесь? — удивилась Ира. — Да. Заочно. Педагогического образования у меня пока еще нет. Но будет, факт! Сравнивать его с Анной Павловной, владевшей тремя иностранными языками, конечно, не приходилось. Но он нравился нам своей простотой, откровенностью, тем, что не боялся показать себя таким, какой есть. По школе он ходил как заботливый хозяин, замечая все прорехи. У нас на глазах она подновлялась, становилась уютнее. Прежняя директриса почти никогда не выходила из своего кабинета. Там был ее собственный узкий мирок с цветами и столиком для кофе. Николай Иванович подарил столик нянечке Марии Никитичне. Она ставила на него запасные чернильницы. Цветы перенес в пионерскую. Плюшевый диван — в учительскую. По освободившейся стене выстроил стулья и однажды пригласил к себе всех комсомольцев. — Садись, братва! Так мог поступить только очень свой человек. Мы с Ирой поняли это сразу. И в самом деле: Николай Иванович вступил в комсомол в 20-м году. Много ездил по стройкам, работал пропагандистом. Сейчас, как выдвиженец, по заданию партии, послан в школу. Кое-где надо было сменить старые кадры. Требовалось свежее дыхание. Он рассказал о себе просто, нисколько не рисуясь, видя в нас, комсомольцах, своих первых помощников. — Ничего парень, только на директора не тянет. В избу-читальню! Не больше! — самоуверенно определил Генька Башмаков, когда мы вышли из директорского кабинета. — Уж не хочешь ли ты сесть в его кресло? — съязвила я. — Настанет время — сяду! — не растерялся Генька. — И сядет. Помяните мое слово! — пророчески сказал Жорка, когда Генька отделился от нас. Мы ему представлялись мелюзгой… О собрании у Николая Ивановича мы рассказали Толе. — Человек-то он хороший, но трудно ему. Почти все учителя против него: неинтеллигентен, видите ли, необразован, невоспитан, шаркать ножкой не умеет! В знак протеста пишут письмо в Наркомпрос. Подписи собирают. Анну Павловну требуют обратно! — сердито проговорил Толя, в сердцах забыв, что мы всего лишь ученики восьмого класса. — И получится? — испугалась я. — Думаю, что нет. А нервы ему здорово попортят эти утонченные гувернантки! — Неужели все против? — усомнилась Ира. — Кроме Андрея Михайловича. Этот пока держится. «Так вот почему они его таскают за собой!» — подумала я, вспомнив истерические вскрики Раисы Львовны. — И будет держаться! Не таковский! — засмеялась Ира. — Не знаю, — покачал головой Толя. — Он, кажется, из бывших дворян. Слышали, как он по-немецки с Ниной Гавриловной шпарит? — Ну и что же? — не унималась Ира. — Моя мама тоже хорошо знает немецкий язык. Дело в убеждениях! — Может быть, — согласился Толя. — Николаю Ивановичу нужен хороший завуч. Сам-то он не очень разбирается в учебной работе. А где его взять? Да еще среди года? В пионерскую ворвались пятиклассники. Шумные, веселые, они бесцеремонно оттеснили от нас Толю. Мы поднялись к себе на этаж. Уроки второй смены еще не начинались. В зале маленькие девочки играли в салки. Люся Кошкина наигрывала на рояле песенку из кинофильма «Под крышами Парижа». Ванька Барабошев и Борька Симакин подпевали. Лилька разговаривала у окна с Кириллом. Все было как всегда, но мы знали, что школу трясло изнутри. Шла извечная борьба нового со старым. И мы не могли оставаться в стороне. АДРИАТИЧЕСКИЕ ВОЛНЫ… — Знаешь, Ната, а она своими записочками скоро ему надоест! — шепнула мне Света на уроке географии, кося глазом на задние парты, где Лилька что-то писала, а Кирилл равнодушно смотрел в потолок. Красивая, скучающая поза. Новоявленный Онегин. Недаром мы сейчас изучали Пушкина. Валентина Максимовна задала учить наизусть отрывок из романа «В красавиц он уж не влюблялся…». — Ну что ж, тем лучше для тебя! — буркнула я Свете. — Как не стыдно! Как ты можешь обо мне так думать?! Света резко отодвинулась от меня и закрыла лицо ладонью. Господи, ничего «такого» я и не сказала! Просто меня нисколечко не интересуют ничьи любовные отношения. Будто бы ничего другого не существует на свете, кроме этих переглядываний, воздыханий, записочек… — Стоит он того, чтобы о нем ревели? — рассердилась я. — Ничего ты не понимаешь. Ни-че-го! — всхлипнула Света. Странно, то же самое мне недавно говорила Лилька. И это тоже было связано с Кириллом. Я собиралась съязвить по этому поводу, но выведенная из себя географичка изо всех сил стукнула указкой по столу. Хрупкая ореховая палочка разлетелась на три части. Меня тут же разобрал смех. Сзади, еще громче, захохотал Кирилл. За ним остальные. Мальчишки басом. Девчонки — слегка повизгивая. — Сейчас же прекратить смех! Сазанов, Дичкова, вон из класса! — закричала Раиса Львовна, продолжая стучать обломком указки. Лицо ее покрылось лиловыми пятнами. — Пошли, пошли! — обрадовался Кирилл, срываясь с места. По дороге он схватил меня за рукав, и я вылетела вместе с ним в коридор. — Куда теперь? — блестя глазами, спросил он, наполненный внезапной радостью жизни, такой далекой и от его мудреной философии, и от скучного урока, и, может быть, от надоевшей Лильки. — Куда хочешь! — насмешливо ответила я, направляясь в любимую пионерскую, к Толе. Не хватало еще мне делить изгнание с этим пожирателем сердец! Лилька с ума сойдет от ревности, а Светка еще пуще разревется… — Стой! — вдруг зашипел Кирилл, снова хватая меня за рукав. Мы остановились возле учительской. Оттуда доносились возбужденные голоса. — Предательства мы ожидали от кого угодно, только не от вас, потомственного русского интеллигента! — скрипела Нина Гавриловна своим простуженным голосом. — Оздоровить обстановку, дать школе крепкого руководителя — это не предательство, а нравственный долг каждого из нас! — прозвучал вежливый, твердый ответ Андрея Михайловича. — Ну хорошо, я согласна с вами, что Анна Павловна несколько слабовата, но она глубоко образованный, воспитанный человек! А этот? Он плюет на пол. Одевается, как грузчик! — Ну, это вы слишком! — резко оборвал Андрей Михайлович, но тут же спохватился и уже мягче, преодолевая всхлипывания Нины Гавриловны, пояснил: — Какой толк от образования, если оно не приносит пользы? Наоборот — тянет людей назад, к какой-то мертвой классической форме? Как вы не поймете, что жизнь не повернется вспять! Он помолчал в ожидании ответа. Нина Гавриловна всхлипнула громче. Мы услышали звук наливаемой воды и легкое поскрипывание ботинок Андрея Михайловича. — Заметили, что новый директор плюнул на пол, — снова заговорил он. — А вспомните-ка басню Крылова о том, как некий дотошный человек в зверинце увидел крохотную букашку, а слона пропустил! В нашем Николае Ивановиче энергия, увлеченность делом бьет через край. Слоновая сила жизни — вот что главное! — Сила без ума? — ядовито произнесла Нина Гавриловна. — Если вам не изменяет память, слон — умнейшее животное! — сухо ответил Андрей Михайлович, и шаги его зазвучали по направлению к дверям. Мы отскочили в сторону. — Значит, вы окончательно не подпишете письмо в Наркомпрос? — расслабленным голосом спросила Нина Гавриловна. Кажется, она еще на что-то надеялась. — Нет! И прошу вас не говорить со мной больше об этом! В голосе Андрея Михайловича послышалось непривычное раздражение. Он резко открыл дверь. Мы поскакали по лестнице вниз, стремясь опередить его. Велико же было внутреннее волнение нашего учителя, если он не обратил внимания ни на поднятый нами шум, ни на нас самих, прижавшихся к дверям раздевалки… — О том, что слышали, никому ни слова! — шепотом сказал Кирилл. Глаза его восторженно блестели. — Почему? — удивилась я, так как жаждала поскорее обо всем рассказать Ире. — Во-первых, потому, что мы подслушали не касающийся нас разговор. Во-вторых, и без нас скоро будет все известно. Ты же не Генька, чтобы себе цену набивать? Убежденная его логикой, я согласилась. Все-таки в Кирилле есть что-то отличающее его от остальных ребят. И понятно, что девочки сохнут по нем. По ком же еще? Не по Геньке же! — Да, — сказал Кирилл. — Здорово Сербин отделал эту хныкалку! Не поддался на кошачьи слезы! Кирилл любил за глаза называть Андрея Михайловича по фамилии. Но у него это получалось уважительно-восхищенно и не резало слух. Мы вернулись в класс с разным отношением к происшедшему. Кирилла занимала внешняя сторона разговора. Меня мучило, кто же победит? Двое против двадцати! Всегда ли побеждает большинство? Письмо в Наркомпрос, кроме Андрея Михайловича, не подписали Надежда Петровна и Валентина Максимовна. Для первой главным был вытяжной шкаф, который начали делать присланные с завода по просьбе Николая Ивановича рабочие, а Валентина Максимовна вся была в поэзии Пушкина. Бурление среди коллег не затрагивало ее. Она входила в класс каждый раз с новыми строками, начиная читать их с порога. И шум постепенно стихал, как успокоившийся морской прибой. Совместное изгнание из класса и подслушивание возле учительской не сблизили нас с Кириллом. Я по-прежнему избегала разговоров с ним. Он делал вид, что не замечает меня. Но когда через несколько дней к нам вбежала после второго урока Надежда Петровна и объявила, что мы можем идти домой, занятий больше не будет, созван срочный педсовет с представителем из Наркомпроса, — мы с Кириллом, как по команде, повернулись друг к другу. «Да! — сказали его глаза. — Без нас все проясняется!» «Только тебе все равно, а мне нет!» — ответила я взглядом. На нас с двух сторон смотрели Лилька и Света. Они, конечно, поняли наши переглядки по-своему… «Неужели большинство победит там, на педсовете?» — с тревогой думала я, спускаясь в раздевалку. Там шел ожесточенный спор. — Я за старого. По крайней мере, мы знали только учебу. А новый что делает? Сегодня гонит крышу чинить, завтра — дрова колоть, скоро заставит полы мыть. Сунет в руки тряпку — и не пикни! — насмешливо говорил Генька Башмаков, нахлобучивая меховую шапку на свою голову-дыню. — Вот и хорошо! Потрудимся на общую пользу! — весело выкрикнул Жорка. — А по мне, что ни поп — то батька! — лениво пробасил Кирилл. — Новый директор — коммунист. А нам, комсомольцам, очень нужно, чтобы с нами был коммунист! — вмешалась в спор Ира, гневно глядя на Геньку Башмакова. — Не всякий коммунист… — Он не всякий. Настоящий! — перебила Ира и решительно пошла к выходу. «Верно, — подумала я. — Настоящий. И Андрей Михайлович видит в нем настоящего, хоть сам и не коммунист…» Все-таки я рассказала Ире о том, что мы слышали с Кириллом возле учительской. Меня сжигало беспокойство, и понять его могла только Ира. — Знаешь, Ната, о чем я думаю? — со счастливой улыбкой сказала она, выслушав меня. — Что большинство не победит? — Конечно, нет! Но я не об этом, а о том, что Андрей Михайлович обязательно станет коммунистом. Вот увидишь! На другой день мы узнали, что Николай Иванович остается директором, а большинство к концу педсовета стало меньшинством. Оказывается, многие подписали это дурацкое письмо под нажимом бывшей директрисы и ее главных помощниц Нины Гавриловны и Раисы Львовны. Антон Васильевич горько раскаивался, что пошел у них на поводу, да и другие тоже. Горячее выступление Андрея Михайловича на педсовете помогло многим разобраться. Толя торжествовал. Он передал нам в лицах, как произошло полное поражение Раисы Львовны и Нины Гавриловны. По-моему, из Толи вышел бы великолепный артист. Жаль, пропадет талант! Мы с Ирой прыгали от счастья, что так хорошо все обошлось. Но это было еще не все: Андрея Михайловича назначили завучем! Николай Иванович давно его уговаривал. Он отказывался из-за перегрузки, но теперь уже вмешалось высшее начальство. Срочно подыскивают математика. Андрею Михайловичу оставляют физику и должность завуча. Радостные, бежали мы по коридору. В классах смеялись ребята. Из огромного окна над лестницей било в глаза веселое солнце. — Подожди! — вдруг остановилась Ира и посмотрела из-под руки. — Снова кто-то посторонний ходит в школе. Из МОНО, что ли? Высокий, плечистый мужчина в темно-синем костюме торопливо прошел в зал. Мы на цыпочках последовали за ним, воровато заглянули в дверную щель… Да это же наш Николай Иванович! В новых штиблетах. Рубашка с галстуком. Фуфайки и в помине нет. Где тут узнаешь его! — Вот. Сегодня, наконец, выдали костюм из мастерской. Два месяца, бездельники, шили. Хорошо? Как по-вашему? — с довольной улыбкой обратился он к нам, слегка поворачиваясь. По-нашему? Мы были смущены и горды небывалым доверием. Мы одобрили все. Это был наш, комсомольский, директор! ____ Мой дядя самых честных правил, Когда не в шутку занемог… — Хорошо, но смелее! Не бормочи под нос! — со слабой улыбкой говорит Валентина Максимовна Жорке, ставит оценку в журнал и вызывает Ваньку Барабошева. — «Мой дядя самых честных правил…» — Так, так, — устало кивает расстроенная учительница и долго смотрит в журнал. — Башмаков! — «Мой дядя…» — с пафосом начинает Генька, будто это его собственный дядя, работающий в Совнаркоме. Кирилл громко хмыкает. — Пусть не мешает! — обиженно требует Генька. — Послушайте, ребятушки! Неужели никто не выучил ничего другого? И это из всего «Евгения Онегина»? — взывает чуть ли не со слезами Валентина Максимовна. Есть отчего заплакать: все мальчишки выучили начало романа, а девчонки — письмо Татьяны. Кроме Иры, которая тоже выучила начало с пресловутым дядей. Урок подходит к концу, а все одно и то же… — Поднимите руку, кто выучил другое? Подняли я и Кирилл. — Начнем с девочки! — решает Валентина Максимовна. Я знала «Евгения Онегина» чуть ли не целиком. Для меня не было большего наслаждения, чем твердить оттуда целые строфы. Начнешь одну, а за нее цепляется другая, третья, как жемчужное ожерелье. Сойдя с поезда и взглянув на звездное небо, я тут же вспоминала: Морозна ночь. Все небо ясно: Светил небесных дивный хор Течет так тихо, так согласно… Отправляясь зимним утром на колодец, гремя ведрами, зычно оглашала воздух: Пришла, рассыпалась; клоками Повисла на суках дубов… Что же мне выбрать сейчас? Может быть: Враги! Давно ли друг от друга Их жажда крови отвела? Нет, это, наверное, выучил Кирилл, он как-то говорил, что ему тут нравится философская мысль. — Быстрее, десять минут осталось до звонка! — подгоняет Валентина Максимовна. Я вздыхаю и погружаюсь в пушкинские стихи, как в чистое, глубокое озеро: Условий света свергнув бремя, Как он, отстав от суеты, С ним подружился я в то время. Мне нравились его черты, Мечтам невольная преданность, Неподражательная странность И резкий, охлажденный ум… Все дальше, дальше… остановиться нет сил. Колдовские строки властно тянут за собой. Я перешагнула положенные по норме три строфы, но меня никто не остановил. Ох, какая стоит тишина! А может быть, все давно ушли и я одна в пустом классе? Адриатические волны, О Брента! нет, увижу вас… Я, кажется, тону в этих волнах. Теплые, ласковые, они накрывают меня с головой. Теперь уж точно ничего не слышно и все ушли. Придет ли час моей свободы? Пора, пора… Я выныриваю, наконец, на поверхность и заканчиваю так, словно действительно была под водой и мне не хватает воздуха, на полушепоте: Вздыхать о сумрачной России, Где я страдал, где я любил, Где сердце я похоронил… Я со страхом оглядываюсь и вижу, что все сидят на своих местах. Валентина Максимовна смотрит на меня благодарными глазами. С последней парты во весь рост поднимается Кирилл и начинает громко аплодировать. — Хорошо, хорошо! Но здесь не театр, — останавливает его разнеженная Валентина Максимовна. — Еще есть время — послушаем тебя! — Я выучил то же самое! — говорит Кирилл. — Ничего! Это так прекрасно! «То же самое? Зачем же я? Могла бы другое!» — мысленно упрекаю я себя, а Кирилл в это время отказывается: — Не могу… Завтра я выучу другой отрывок… — Ладно, — лукаво соглашается Валентина Максимовна, — а пока — условный «неуд»! Звенит задержавшийся на две минуты звонок. Я бегу в зал и останавливаюсь у окна. Какой-то внутренний голос говорит мне, что я именно так должна сделать. Мне странно это, но я повинуюсь. Щеки пылают не меньше, чем у Татьяны. «Минуты две они молчали, но к ней Онегин подошел…» — Как хорошо ты читала! — говорит Кирилл и смотрит мне в глаза. — Никак не ожидал, что ты этот кусок выберешь! — Я могла прочитать другой. Я не знала… — Ты выучила что-то еще? — Почти все! Он смотрит восторженно и недоверчиво. — Честное слово, — уверяю я. — А как же ты теперь с «неудом»? — Ерунда. Завтра исправлю. Он же условный! — Нас видит Лилька, — говорю я. — Пусть видит! — А ты, оказывается, ловелас! Теперь я знаю: мне нужно уйти. И я ухожу. Улетаю. Так невесомо мое тело и так радостно поет в нем душа! — Что он тебе сказал? — не стесняясь Светы, спрашивает меня Лилька в классе. — «Я негой наслажусь на воле», — нараспев говорю я. — Нет. Обо мне! Что он сказал обо мне? — требует Лилька. …Ее портрет: он очень мил, Я прежде сам его любил, Но надоел он мне безмерно… — не унимаюсь я. Когда Лилька бледнеет, на носу у нее появляются веснушки. Сейчас они выступили особенно резко. — Лилька! Это же Пушкин! — кричу я, но она исчезает за дверью, и на следующем уроке — физике — ее место пустует. Рафик удивленно моргает ресницами, глядя на брошенный Лилькой портфель. — Ната, а когда ты читала стихи, дверь в лаборантскую была открыта. Андрей Михайлович, наверное, слышал, — говорит Света. Но меня это сейчас не интересует. Настроение скисло. Зря я Лильке так ответила. И вообще в жизни многое делается зря! Мои мысли прервал вызов к доске. Андрей Михайлович с полуулыбкой смотрел на меня, будто припоминал что-то. Я добросовестно готовила урок, но сейчас все начисто вылетело из головы. Законы механики, хоть умри, не вспоминались. — Я не смогу вам ответить, — уныло говорю я. — Я знал, что не сможешь. Где уж после волшебной пушкинской музы найти место каким-то рычагам! Но послушайте, что сказал Архимед, — обратился он к классу. — «Дайте мне точку опоры — и я переверну мир!» Разве здесь нет поэзии? Еще какая! А вы: «Адриатические волны, о Брента!..» О, какой поднялся веселый шум! Все были просто счастливы таким поворотом Архимедова рычага! А как мечтательно, с какой грустью произнес он лирические строки из «Онегина»! Наверное, вспомнил, как сам был захлестнут этими волнами. Они прошли над его головой и теперь уж больше не обманут, не завлекут… На нем парадный черный костюм. Значит, сегодня он идет навещать маленькую дочку… На мою парту шлепнулась записка и перебила мои мысли. Наша жизнь — это сказка для нас, Это наша морская стихия, И, как волны, в назначенный час Разбиваются жизни людские!                           Ты веришь в судьбу? — Натка! Андрей Михайлович смотрит! — в испуге прошептала Света. Я подняла глаза, а он тотчас же отвел свои. Он понял, что это все еще бушуют «адриатические волны». Их нельзя унять сразу: пусть постепенно улягутся сами. И не стал мешать. Я не ответила на записку Кирилла. У меня еще не было никакой судьбы, а если и была, то она шла пока неведомыми мне путями. До конца урока я прилежно вникала в поэзию законов механики. — Теперь он влюбится в тебя, — вздохнула Света, когда я показала ей записку Кирилла. А в коридоре что-то писала и рвала Лилька. — Письмо Татьяны к Онегину! — захохотал Генька и вышиб из ее руки карандаш. — Но-но! Подними, а то получишь! — грозно прорычал Кирилл, поднося к Генькиному носу крепко сжатый кулак. «Адриатические волны…» БОРОДИНО Все проходит, оставляя свой след в жизни. Мы судим об ушедших по тому, что они в нас оставили. И Пушкин падает в голубоватый Колючий снег. Он знает — здесь конец… Недаром в кровь его влетел крылатый, Безжалостный и жалящий свинец… Глуховатый голос Поэта звучит в моей душе светлым воспоминанием, он очень уместен сейчас. Я мстил за Пушкина под Перекопом… За Пушкина мы мстим всегда. Пройдут тысячелетия, но за Пушкина по-прежнему будут мстить! Мы не могли расстаться с Пушкиным просто так. Валентина Максимовна прочитала нам «Памятник» и вытерла глаза своим длинным шарфом. С места поднялась взволнованная Соня Ланская: — На каникулах мы проведем вечер памяти Пушкина! Кто хочет участвовать, записывайтесь у меня! Записалось полкласса. Кирилл забрал себе роль летописца Пимена из «Бориса Годунова». Самозванцем был Жорка. Кроме того, Кирилла привлекал Алеко из «Цыган», и он подошел ко мне посоветоваться. — Бери и то и другое! — милостиво разрешила я. — А ты что? — Прочту из «Евгения Онегина», хотя бы это: Татьяна верила преданьям Простонародной старины… — Зачем? Ты же ничему этому не веришь? — усмехнулся Кирилл, вспомнив, наверное, свою записку. — Так я и не Татьяна! Татьяной была Соня. Ей достался самый большой успех на этом вечере. В длинном белом платье в полутьме сцены, с распущенными по плечам волосами, она писала свое письмо Онегину с истинной страстью: Другой!.. Нет, никому на свете Не отдала бы сердца я!.. «Да. Только так. Я не Татьяна. Кирилл не Онегин. Мой герой впереди, а может быть, его не будет и вообще!» — думала я, стоя в дверях зала и не сводя глаз с Сони. Кто-то за моей спиной первый зааплодировал. Я оглянулась. Андрей Михайлович, не переставая хлопать, что-то говорил стоящему рядом Николаю Ивановичу. Они смотрели из коридора. В зале, набитом родителями и ребятами, негде было упасть яблоку. Потом Соня была Земфирой, а Кирилл — Алеко. С ней же у фонтана, в образе гордой полячки, объяснялся Жорка-самозванец. В перерыве, когда менялись декорации, я по просьбе Валентины Максимовны читала «К Чаадаеву», «К Пущину», а в конце — «Памятник». Я гожусь только на это. Артистка из меня плохая. Я и не лезу. Лилька пела под аккомпанемент Люси Кошкиной «Буря мглою» и «Я помню чудное мгновенье». Успех вечера был необыкновенный. Валентина Максимовна целовала и обнимала каждого. В нашем классе горой лежали костюмы, взятые Соней напрокат в каком-то театре. Артисты смывали грим и возбужденно обменивались впечатлениями. Соня, все еще в костюме Земфиры, звеня монистами в черных косах, со счастливой улыбкой принимала поздравления. Красавица! Теперь в нее влюбятся все наши мальчишки… Я выдернула из-под пименовской рясы свой портфель и, позвав Свету, двинулась к выходу. В закутке между нашим классом и учительской стояли Ира и Лилька. Лицо Лильки было заплакано. Ира совала ей носовой платок. Мне махнула рукой, чтобы я не подходила. У меня неприятно защемило сердце. От кого-кого, а от Лильки я не жду ничего хорошего. — Влезает в доверие, — шепнула мне Света и остановилась: из опустевшего зала донеслись певучие звуки рояля. Играли серенаду Шуберта. Мы недавно смотрели фильм с этой мелодией и напевали ее на всех переменах. И вдруг… Мы бросились в зал и замерли у входа. На рояле играл Андрей Михайлович. Неподалеку, поставив ногу на стул и опершись на колено рукой, слушал Николай Иванович. Весь год наш учитель физики не переставал удивлять нас. Уже было известно, что он хорошо знает литературу, говорит по-немецки и по-французски, разбирается в латыни — переводил недавно Кириллу какие-то изречения. Сейчас новое — играет на рояле. И как играет! Наша учительница пения, кроме песен, ничего не знает, а музыкантши из класса Ира и Люся то и дело спотыкаются на своих этюдах. Настоящей музыки мы не слышали, может быть, поэтому воспринимаем ее как чудо? У дверей собрался чуть ли не весь класс. Кое-кто еще в театральных костюмах, с вымазанными вазелином лицами. — Ну вот! Я для себя просил сыграть, а тут — публика! — усмехнулся Николай Иванович. «И звуки те полны печали…» — пел во мне чей-то мягкий голос. Но печаль была светлая, пушкинская… — Он тоскует о своей жене, которая ушла от него, — вздохнула Света. — От такого человека уйти могла только дура, — пробасил рядом Кирилл. Света вздрогнула и покраснела. О, странная взрослая жизнь! А между тем мы одной ногой уже вступали в нее. От Андрея Михайловича непонятно почему ушла жена. А вот Кирилл отшатнулся от льнувшей к нему Лильки. Света же, зная, что никогда не получит ответа, любит его. А я каждый день и час жду чего-то с замиранием сердца, и боюсь, и не знаю, как поступить, если это «что-то» случится со мной… Разве не странно? — Девчата! Мы едем в Бородино! — радостно сообщил нам Толя на другой день после каникул. Его давно не было видно. Пропустил он и пушкинский вечер. Оказывается, ездил с ребятами из седьмого класса выбирать место для пионерского лагеря. От него пахло лесом, березовым дымом и крепким морозом. — От Можайска до места шли на лыжах. Двадцать пять километров! Костры жгли. Три дня в сельской школе жили! — торопливо рассказывал он нам. Из мира пушкинских стихов и серенад Шуберта я с не меньшим наслаждением переходила в милую сердцу пионерскую жизнь. Ира ездила в лагерь каждое лето. Я никогда еще не была. Поехать туда — заветная моя мечта. Но мы уже выросли. Комсомольцы. Завод отправляет в лагерь только октябрят и пионеров. Правда, Толя обещал похлопотать… — Все улажено! — обрадовал он нас. — Вы же еще школьники. Значит, имеете право ехать на общих основаниях. Создадим пионерско-комсомольское звено. Будете мне помогать в работе! Толя счастлив. Он едет в лагерь старшим вожатым. Это его стихия. Когда-то Юля поражала меня преданностью пионерскому делу. В Толе ее еще больше. Недаром он всю жизнь потом посвятил ребятам. О Бородине семиклассники рассказывали чудеса. Огромное поле. Памятники войны 1812 года. И монастырь, построенный генеральшей Тучковой на месте сражения. В нем-то нам и предстояло жить летом. Странно. Пионерский лагерь и монастырь никак не сочетались. Почему Толя выбрал это место? — Да нет же, там здорово! — уверяли ребята. Лета я ждала с особым нетерпением. Вот уже март. Солнце. Капели. Ну быстрее же, быстрей!.. После зимних каникул были довыборы учкома, и я стала председателем. Моим заместителем назначили Ивана Барабошева, человека, на которого можно положиться. Сильный, коренастый, с круглым, улыбающимся лицом и светлыми волосами, он был похож на молодца из сказки. Если ему что-то не удавалось, почешет затылок, крякнет и начнет сначала. Он не философствовал, как Кирилл, не стремился к власти, как Генька, но каждый, глядя на Ивана, понимал: такой не подведет. Когда много лет спустя я узнала, что он вел героическую подпольную работу в фашистском концлагере Бухенвальде, я не очень удивилась: а кто же мог это сделать, если не он? Ваня приглашал на особо важные заседания учкома завуча Андрея Михайловича. Сама я не решалась. Занят он был невероятно. Мы не совсем представляли, хотя и чувствовали, какую ношу взвалил на себя этот невысокий, худощавый и не слишком крепкого здоровья человек. Он заведовал учебной частью, вел уроки физики и математики, шефствовал над новым директором, вводя его в курс новой жизни. И наверное, не только школьной. На переменах мы часто видели их вдвоем, прохаживающихся по залу и оживленно разговаривающих. Они хорошо сочетались. Высокая культура одного жадно впитывалась другим. Атмосфера в школе стала чище. Нам дышалось легко. Но не хватало учителей, до сих пор не было математика. Кроме того, среди года ушли обиженные Нина Гавриловна и Раиса Львовна. Географию взял по совместительству Антон Васильевич, на немецкий пригласили какую-то грибоедовскую старушку с седыми буклями и черной наколкой. Она плохо слышала и требовала громких ответов, а сама еле шелестела. На ее уроках занимались чем угодно. Не помог и непоколебимый авторитет Андрея Михайловича. Иногда ему удавалось самому попасть к нам на немецкий. Тогда мы сидели как мыши. Но это было крайне редко. Наконец старушка сама поняла, что ее усилия бесполезны. Мы остались ни с чем. При таком положении приглашать Андрея Михайловича на учкомовские заседания было сложно, хотя он никогда не отказывал. Просил только предупреждать за два-три дня, и Ваня никогда не забывал этого условия. С таким прекрасным заместителем можно было не разрываться на части. У меня оставалось время для работы в литературном кружке. Там я читала стихи собственного сочинения. Валентина Максимовна похваливала, а Кирилл возмущался: — Пушкина всего наизусть знаешь, а сама ерунду пишешь! — По-твоему, некие вирши «наша жизнь — это сказка для нас» лучше? — ехидно спрашивала я. Он с негодованием отворачивался. Отношения были по меньшей мере странные. Лилька сидела теперь с Ирой и пользовалась ее полным покровительством. Мне Ира ничего не говорила, но я чувствовала: за что-то она меня осуждает. И виною тому Лилька. Один раз я не вытерпела: — Неужели Лилька с нами в лагерь поедет? — А почему бы ей не поехать? — Ира строго на меня посмотрела. Я пожала плечами. В самом деле, что возразишь? Но в то же время я была убеждена, что жизнь в лагере из-за этого осложнится. Мы несовместимы с Лилькой, факт, как говорит Николай Иванович. Но я не могу объяснить это Ире. Лилька опередила меня. Она всю жизнь опережала меня в некоторых вещах, и ей верили, тем более что слезы у нее лились легко. — Я тебе советую переменить к ней отношение. Ей сейчас несладко! — значительно проговорила Ира, не спуская с меня осуждающего взгляда. Вот так раз! Уж не считает ли Лилька, что я разбила ее любовь с Кириллом? С нее станет. Но Ира! Неужели она не видит! Поделиться обидой было не с кем. Света жила сейчас своей жизнью: ее приняли в комсомол, она готовилась ехать с нами в лагерь, кроме того, взяла шефство над Рафиком, которого от нечего делать донимали мальчишки. Один раз они заперли его в шкафу с историческими картами. На уроке Антон Васильевич отпер дверцу и обнаружил красного, смущенного Рафика. — Это они, большие болваны! — смело закричала Света. — Если вы еще раз пристанете к нему, я вас сама поколочу! «Большие болваны» — Генька Башмаков и Борис Блинов — рассмеялись. Но, как ни странно, шутки с Рафиком прекратились. Света теперь часто садилась к Рафику на парту, и они о чем-то болтали. Уф, все-таки кончился учебный год! За окнами трепетали свежие тополиные листочки, в палисаднике гудели неизвестно откуда залетевшие пчелы. Толя вернулся из очередной поездки в Бородино черный от загара и пыли, с черемуховой веткой в руке. — Готовьтесь! Через неделю посылаю ударку! — оповестил он. Ударка — бригада, на обязанности которой лежала подготовка помещения к приезду всего лагеря. Это я узнала от Иры. Она была весела, задорна и старалась примирить нас всех. В последний день занятий было торжественное собрание. Лучших учеников и общественников наградили подарками. Под туш заводского оркестра я получила из рук Андрея Михайловича томик стихов Пушкина. Он энергично пожал мне руку и, обдав смеющимся взглядом, проговорил: — «Адриатические волны»?.. «Напев торкватовых октав»?.. Я пробиралась в свой ряд пылающая, как факел. Если бы кто-нибудь поднес к моим щекам спичку, она тут же вспыхнула бы. Не забыл! И я не забыла, хотя после этого с головой была увлечена лермонтовским «Валериком», читала его наизусть от первой до последней строчки, а отрывки из «Демона» мрачно изрекала, сидя над разлившейся весной Чаченкой: «Надежд погибших и страстей несокрушимый мавзолей…» Иру, как отличницу, наградили двухтомником «Войны и мира». — Будем читать в Бородине! — объявила она нам. И вот мы едем. Четыре вагона выделили для нашей галдящей оравы. Остались позади шумные проводы, громкие марши духового оркестра. У выходов, чтобы никто не выскакивал, дежурят вожатые: Леша, Миша, Тоня и Маруся. Все с завода. Начальник лагеря Паша Климов, солидный, как Пьер Безухов, то и дело проходит по вагонам. Нас берегут. Как хорошо, когда кто-то бережет и любит нас! Наше комсомольское звено заняло отдельное купе. Все веселятся, поют, а я взяла у Иры первый том «Войны и мира» и залезла на верхнюю полку. «Войну и мир» я читала прошлым летом, когда подружилась со Светкой. «Очень интересно», — сказала она, снимая толстый том с отцовской полки. А мне не понравилось. Раздражал французский текст, приходилось лазать в конец книги за переводом, надоедали светские разговоры и вся «ненашенская» жизнь. Более близким показался Пьер Безухов, а большеротая, кривляющаяся девчонка Наташа Ростова вывела из себя: миндальное пирожное, кружевные панталончики… Я бросила, не дочитав. Сейчас я начала заново. Русский текст помещался в Ириной книге сразу после французского, это было удобнее. Кроме того, он не вызывал былого раздражения. Я жалела, что не знаю этого языка. Ведь знает же его Андрей Михайлович! Я углубилась в чтение. Меня звали, тащили за ноги, предлагали то играть, то петь вместе. Я отбрыкивалась, сердилась, но с полки не слезала. Передо мной разворачивалась жизнь далекая, чуждая, но я понимала ее. Нравилась и девчонка в смешных панталончиках, с голыми плечиками. Выросла я, что ли? Не знаю, но, подъезжая к Бородину, я дочитала до Аустерлицкого сражения. Мы шли растянутым строем по полевой дороге. С двух сторон, зеленея, колыхалась рожь. Июньское солнце стояло над головой, в поле гулял ветер, и нам не было жарко. — Смотри! — толкнула меня Света. Облитый солнцем гранитный обелиск поднимался прямо изо ржи. — А вот еще! Теперь уже все видели среди мирного поля высокие памятники. До самого леса стояли они, как солдаты в строю. В конце поля, обнесенный кирпичной оградой, показался монастырь. В зеленой гуще деревьев блестел купол храма. По тропинке навстречу нам шагала ударка с улыбающимся Толей впереди. Загорелые, в трусах и майках, они бодро отдали нам рапорт. Лагерь был готов принять своих обитателей. Красногалстучная голоногая армия вошла в древние монастырские ворота и рассыпалась по сиреневым аллеям. Церкви, часовни, старые склепы, настоятельские покои, трапезные — и веселые песни, хохот, барабанная дробь, звонкие трели пионерского горна, играющего сбор… Как это совместить? Да никак! Мы и не думали об этом. По-хозяйски заняли территорию. Она наша! Разве кто-нибудь посмеет отнять? Ни в жизнь! Конечно, никто не предполагал, что через несколько лет рядом со старыми обелисками, увенчанными орлами, встанут новые, с советскими звездами, и веселый пионерский горнист, хозяином вошедший сейчас в ворота, ляжет под одной из них… Девочки расположились в бывшей монастырской гостинице. Наша комната на четверых была внизу. Ира — вожатая пионерско-комсомольского звена, я — председатель совета лагеря. Толя не мог обойтись без меня. В последнюю минуту предложил мою кандидатуру. Пришлось согласиться. Ведь нас взяли с условием, что мы будем помогать. В первые дни я ничего не могла с собой поделать. Внешне мы жили вполне современной, пионерской жизнью. Нас будил горн, мы выбегали в трусах и майках на спортивную площадку. По дороге в столовую пели нашу любимую «Вперед же по солнечным реям». И все же необычность обстановки всех нас сильно волновала. Мы бродили от памятника к памятнику, читали названия полков, сражавшихся и погибших в этих местах. И о чем бы ни говорили, имена Кутузова, Багратиона, Раевского появлялись сами собой. Один из местных старожилов рассказал нам легенду о создании монастыря. Не знаю, как другие, а я с содроганием представила темную августовскую ночь, огромное поле, устланное трупами русских воинов, и молодую жену генерала Тучкова, ищущую своего мужа. Она шла с фонарем, сопровождаемая верными солдатами. Мужа своего она узнала по кольцу на пальце. На этом месте и был построен монастырь, в котором молодая женщина стала настоятельницей. Вот это любовь! После этого я вполне примирилась с генеральшей Тучковой. В самом деле, как иначе могла она выразить свою верность? Ведь это давно было! Тогда в бога верили. Осуждать нельзя. Я смотрела на высокий купол храма, и он мне представлялся скорбным мавзолеем любви, как в лермонтовском «Демоне». — Выдумки! — сказала Ира. — Правда! Правда! — запротестовала Света. Лилька молчала. Она вообще больше молчит, особенно при мне. — Если у меня будет муж и он погибнет на войне, я поступлю так же! — торжественно сказала я. — Построишь монастырь? — расхохоталась Ира. — Нет. Но я буду помнить его до могилы! — О, как печально! — Ира воздела руки кверху. — Успокойся: войны больше не будет! Побежали! Раз, два, три! Мы сорвались с пригорка и пустились в лагерь на вечернюю линейку. Днем мы делали свои дела по подготовке к открытию лагеря, но открытие почему-то задерживалось. Из-за этого Толя ссорился с Пашей Климовым. Начальнику хотелось сделать все как можно лучше. Ожидалось много гостей. — Подумаешь, гости! А ребята больше недели живут без подъема флага! — возмущался Толя. Мы ему сочувствовали, помогали и в то же время подводили. Жизнь полна противоречий, сказал бы Кирилл. Однажды в лунную ночь мы завернулись в простыни и пошли по сиреневой аллее к бывшей часовне. Ее использовали теперь как кладовую. Мы хихикали от удовольствия, изображая привидения. В окно второго этажа нас увидели маленькие девчонки и подняли визг. Во двор выскочили вожатые и Паша Климов с фонарем. Толя догадался забежать к нам, увидел пустые кровати и все понял. — Вы что, с ума сошли? — разозлился он, когда мы, сбросив простыни, явились к нему с покаянием. В другой раз было хуже. Во время мертвого часа, устав от шума девчат, я вышла в коридор с томиком «Войны и мира». Думала примоститься где-нибудь в саду, но у выхода из корпуса стояли Паша Климов и вожатая Маруся. Я кинулась назад, а Лилька дверь заперла и не пускает. Мой громкий стук привлек внимание Паши. Он заглянул в коридор. Я едва успела спрятаться под лестницу, ведущую на второй этаж. Паша в это время подошел к нашей двери и рванул ее. На него посыпались старые коробки, ботинки, свернутые в трубку плакаты. — Вон отсюда! В Москву! Это Жигарев вас сюда привез. Я был против великовозрастных оболтусов в лагере! — яростно кричал Паша, барахтаясь в этом хламе. Я стояла рядом и ничего не понимала. Мне объяснила потом Света, что Лилька устроила эту баррикаду для меня. Я войду — а на меня все свалится! Сам того не зная, неуклюжий Паша Климов пострадал за меня. Огорченный Толя не стал за нас заступаться. Махнул рукой и мрачно пошутил: — В крайнем случае придется переселить вас в курятник! Курятник, полуразвалившийся сарай на окраине деревни, мы видели во время похода по окрестностям. Дело оборачивалось скверно, и мы пошли к Паше просить прощения. После долгой нотации он смилостивился. На наш взгляд, Паша хоть и напоминает внешне Пьера Безухова, на самом деле он настоящий Берг! Совсем другое дело наш Толя. Посмотрел на наши вытянутые физиономии и расхохотался. И мы поняли, что все забыто. Так сочетались в нас высокие мечты о верной любви и детские проказы. Настал день открытия. Утром со станции пришел автобус с гостями. Их встречали Ира, Лилька и Света. Я была по горло в делах. Толя то и дело гонял меня проверять, оформлен ли клуб в старой церкви, готова ли стенная газета, на месте ли горнисты и барабанщики. Время подходило к назначенному сроку, а я еще бегала в старом платье. — Живо переодеваться! И назад! Не забудь, что ты выносишь мачтовый флаг! — приказал взмыленный Толя. Я побежала к нашему корпусу. Девчата в полном параде ждали сигнала к построению. — Ната, знаешь, кто приехал? Ни за что не догадаешься! — оживленно говорила Света, подавая мне пионерскую форму. — Кто же? Кутузов, Багратион, Денис Давыдов? — перечисляла я, заправляя белую кофту в синие трусы. — Этих нет, а вот князь Андрей здесь. — Прекрасно! А Анатоль Курагин? — Тоже нет! Приехали Николай Иванович, Надежда Петровна и с ними князь Андрей! Я не слушала Свету, торопилась. Иру кто-то отозвал, Лилька стояла у окна, очень изящная, с необычайно тонкой талией и отливающими золотом волосами. Она снисходительно взглянула на мои растрепанные вихры и подала расческу. — Ната-а! — донеслось издалека. Я выбежала, завязывая на ходу галстук. Чтобы сократить путь, я свернула на сиреневую аллею возле стены храма и остановилась как вкопанная. Передо мной в белоснежном кителе с фуражкой в опущенной руке стоял князь Андрей. «…Невысокий, очень красивый брюнет в белом мундире…» Да, да. Так! Он был чисто выбрит, и на крутом подбородке играло солнце. — Это вы?! — ахнула я. — Я. Здравствуй. — Князь Андрей? — Нет. Просто Андрей, по батюшке Михайлович. — Мне сказали, что приехал князь Андрей! — Ах, да! — Он охотно принял игру, отступил назад и учтиво поклонился, смеясь глазами. На соседней аллее зашуршали шаги, и нетерпеливый голос Толи позвал: — Натка! И куда она задевалась? Я стояла не шевелясь. — Вас, кажется, ищут, графиня? «Графиня» посмотрела на свои голые, исцарапанные от лазанья в подземный ход под часовней коленки и по-заячьи прыгнула в кусты. — Наконец-то! — облегченно вздохнул Толя, передавая мне мачтовый флаг. Я приложилась горячим лицом к блестящему, прохладному кумачу. Толя, в белом костюме с ярко алеющим на груди галстуком, сдал рапорт начальнику лагеря. Сопровождаемая ассистентами под звуки марша, я вышла из ворот с развевающимся флагом в руках. От волнения ничего и никого не видела. Все слилось в один большой, разноцветный, сияющий круг. Но ноги мои твердо ступали по земле, а руки четко делали свое дело. Я прицепила флаг к шнуру и посмотрела на Пашу Климова. — Флаг поднять! — скомандовал он. Оркестр густо, торжественно заиграл «Интернационал». Три сотни рук взметнулись в пионерском салюте. Я потянула шнур, и алое полотнище сказочной жар-птицей медленно поползло вверх. При последних звуках гимна оно развернулось на острие мачты и заплескалось в синеве неба. Я закрепила шнур. Все было сделано. Теперь я могла вместе со всеми спокойно слушать приветствия гостей. Но первый момент был так хорош, что я мысленно все время возвращалась к нему. Андрея Михайловича я больше не видела, да и не хотелось. Пусть он останется в моей душе на некоторое время пригрезившимся князем Андреем. Света правильно заметила сходство. Да его и действительно трудно узнать без бороды. Помолодел, похорошел. Ребята повели его осматривать местность. Рассказывали, что он долго стоял на бугре, откуда Пьер Безухов наблюдал ход Бородинского сражения, — знаменитой батарее Раевского. Волнистые дали, озаренные солнцем памятники, начиная от наполеоновского в Шевардине и кончая кутузовским в Горках, привели его в восторженное состояние. Он, к удовольствию ребят, прочел наизусть лермонтовское «Бородино», нигде не запнувшись. И очень хотел найти деревню Князьково, где смертельно ранили Андрея Болконского. Но это было невозможно. Да и времени не оставалось. Автобус с гостями отходил сразу после обеда. Я должна была участвовать в спортивном празднике на Багратионовых флешах. Состязались по прыжкам в длину. Толя велел мне не очень наедаться за обедом, а я и вовсе не пошла в столовую. Села в тени памятника возле леса и стала думать, что такое счастье. В голову пришла странная мысль: а вдруг это и есть самое лучшее в моей жизни? И больше никогда-никогда ничего подобного не будет? Ни подъема флага, ни радостных ребячьих лиц, ни сиреневой аллеи с «князем Андреем», будто сошедшим со страниц «Войны и мира»… …Свое первенство по прыжкам я проиграла Лильке. Она откровенно радовалась, а я так была полна своими новыми мыслями, что и не заметила провала. Толя удивленно пожал плечами: на тренировках я прыгала чуть ли не на метр дальше! Но разве в этом дело? Мне все равно было хорошо. Я смотрела в постепенно темнеющее небо и ждала появления звезд. Июньские дни очень длинные. Звезды загораются уже после отбоя. Но сегодня особый день. Отбой будет в двенадцать часов, когда потухнет праздничный костер. На костровой площадке вожатые Леша и Миша навалили хворосту целую гору. Он вспыхнул таким гигантским столбом, что младшие ребята в восторге подняли визг. Счастье на земле продолжалось. Пришли жители села Семеновского с гармошкой. Началась самодеятельность. Когда совсем стемнело, я тихонько встала и, повинуясь какому-то неясному желанию, пошла к воротам. На них смутно светилось название лагеря. Я шагнула в темный провал и окунулась в тишину, как в воду. Над пустой сиреневой аллеей сияла чистейшая, без единого пятнышка, луна. Белый свет струился по листьям. «Князь Андрей, это вы?» — шепотом начала я повторять утренний диалог. «Вас, кажется, ищут, графиня?» Меня снова искал Толя. Он бежал сюда от нашего корпуса. — Ты расстроилась из-за прыжка? Брось, дело поправимое. — Поправимое! — с готовностью согласилась я. — Но остальное все хорошо? — уже менее уверенно спросил он. — Очень хорошо, милый Толя! Просто отлично! — воскликнула я и побежала к костру. Он еще пылал. Я протиснулась между Ирой и Светой и запела со всеми вместе. О ЧЕМ ПЕЛА РАКОВИНА Как сильно дуют в этом году февральские ветры! Высокими скалистыми гребнями уложили они снега на полях и вдоль дорог. Ткнешь палкой в острую верхушку такого гребешка, и осыплется он, как сухой песок. Мы взяли со Светой за правило кататься по утрам на лыжах. Я с грохотом съезжала с крыльца к Чаченке и встречалась со Светой возле дачи доктора Гиля. Отсюда мы вместе ехали по розовой от солнца, крепкой целине к ромашкинскому лесу. Ветер кидал в лицо режущую снеговую пыль, больно сек щеки, и выдержать долго такую пытку было невозможно. Со смехом возвращались домой и ехали в школу. А в школе скука. Уже началась вторая половина девятого класса, а мы все никак не раскачаемся. Не могу понять, отчего это происходит. Я с таким нетерпением ждала осени. После пионерского лагеря в Бородине с его праздничной жизнью, возвышенными впечатлениями казалось, что и в школе начнется что-то особенное. Не началось. Андрей Михайлович был строг, сух и говорил с нами только по делу. Будто не приезжал он к нам в тот незабываемый июньский день, не стоял, как Пьер Безухов, на батарее Раевского, не являлся в образе князя Андрея в сиреневой аллее и никогда не говорил других слов, кроме: «Классное собрание будет на шестом уроке», «Срок сдачи тетрадей истекает завтра». Правда, на переменах он часто вел особый разговор с Кириллом Сазановым и Борисом Блиновым, но мы не прислушивались. Перед уроком иногда он улыбался, отвечая на вопросы Сони Ланской или Люси Кошкиной. Но с нами — ни о чем. Будто не было в классе ни меня, ни Светы, ни Иры, никого из тех, кто ездил в лагерь. Однажды мы втроем — я, Ира, Света — стояли в закутке возле учительской и вспоминали что-то лагерное. — Помнишь Багратионовы флеши? — громко спросила Света, скосив глаза в сторону. Мимо нас деловитой походкой прошел Андрей Михайлович. Он, конечно, слышал, но не задержался, не вступил в разговор. «Не хочет — не надо! — сердито думала я. — Вот Николай Иванович любит вспоминать свою поездку в лагерь, не гордится!» И правда. Николаю Ивановичу мы все свои летние проказы раскрыли, и он трясся от смеха, слушая, как Паша Климов барахтался в хламе. — Это ему на пользу. Спеси поубавится! — говорил он, вытирая глаза платком. А школьная жизнь шла своим чередом. На уроке литературы я сделала доклад об изображении светского общества в романе «Война и мир». Разнесла это общество с необыкновенным удовольствием и даже положительным дворянам Ростовым и Болконским с князем Андреем во главе здорово досталось. Пусть не зазнается! — Ну, это ты слишком! Нельзя валить всех в одну кучу! — возмутилась Валентина Максимовна. — А что? Чуждый классовый элемент! Правильно! — вдруг поддержал меня Генька Башмаков. Но остальные не согласились. Соня Ланская горячо доказывала передовую сущность князя Андрея. — Андрей Болконский и сейчас может служить нам примером честности, принципиальности, силы духа! — восторженно говорила она. — И такие люди есть! — Кто же? — поинтересовалась Валентина Максимовна. — Андрей Михайлович, например. Разве он не такой? — покраснев, но твердо произнесла Соня. Все зашумели, начали сопоставлять. Выходило много схожего, вплоть до внешности. Но я это и без них знаю. Никто ведь не видел его в белом френче, задумчиво стоявшего на сиреневой аллее. Только об этом я никогда никому не скажу. Пусть думают, что я прямолинейная, ограниченная… Что хотят! Урока не было. Кричали ребята. Кричала Валентина Максимовна, доказывая что-то свое. На стол мне шлепнулась записка: «Поздравляю с приобретением ценного союзника — комсомольского вождя Геннадия Башмакова!» Я посмотрела на ухмыляющегося Кирилла и вздрогнула, как от удара. В начале этого года действительно произошло что-то непонятное: Генька Башмаков, зазнайка и себялюбец, стал секретарем комсомольской организации. К концу прошлого года в нашем классе было девять комсомольцев и четыре в седьмом. Всего тринадцать. И жизнь у нас шла вполне сносно. После лагеря мне захотелось работать пионервожатой в шестом классе. Там у меня много маленьких приятелей. Толя, конечно, ухватился за это обеими руками. Председателем учкома после перевыборов стал Ваня Барабошев, и я с легкой душой занялась пионерами. — А я думала, ты меня сменишь! — расстроилась Ира, узнав об этом. Ей тоже хотелось перейти в отряд. Чтобы ее утешить, я предложила сделать комсомольским вожаком Гришу. Был же он у нас в Немчиновке отличным секретарем. На том и порешили. Но мы не знали всех козней Геньки. Он жаждал власти. Не раз ходил в райком жаловаться на Иру. А на перевыборном собрании выступил с такой критикой ее работы, что ее кандидатура сама собой отпала. Ира потом плакала не от того, что ее не выбрали, а от обиды, что несправедливо оговорили. Правда, в ее защиту сказал несколько слов Николай Иванович, но это не решило дела. Выборы-то проводили комсомольцы! Против Геньки голосовали только четверо, в том числе я и Ира. Восемь человек голосовали за него. О Грише впопыхах никто не вспомнил. Представитель райкома комсомола тоже поддержал Геньку. Все-таки умеет Генька втирать очки. — Что же мы наделали? Он теперь задерет нос выше кремлевской башни! Карьерист он самый настоящий! — сказала я Николаю Ивановичу после собрания. — Ничего! Пусть поработает! Увидим! — неопределенно ответил директор. Да и в самом деле, что теперь делать? Первое, о чем сказал нам Генька на другой день, — это о своей власти над нами: — Вы за меня не голосовали — хорошего от меня не ждите! — Прекрасное начало! — съязвила Ира. — Завидуешь? — хмыкнул Генька, удаляясь от нас. Мы не были высокого мнения о Башмакове, но такого все-таки не ожидали. Важная гусиная поступь, закинутая голова-дынька. — Постой, кого же он мне напоминает? — схватила я Жорку за рукав, когда Генька проходил мимо, делая вид, что занят глубокими мыслями. — Родька номер два, — отчеканил Жорка. Вот это да! Боролись против Родьки, свалили его, а он снова возродился! Значит, пока еще нет этим родькам конца. Немножко другая внешность, а все остальное такое же. И та же самоуверенность: «У меня будете по-другому поворачиваться!» Это же Родькина фраза. И тот же самолюбивый до тупости вид: начальник! — Обидно, что ему в райкоме поверили, — сказала Ира. Толя тоже был удивлен, даже присвистнул: — Чего вы этого гусака выбрали? Нам это так понравилось, что с этих пор иначе как гусаком Геньку не называли. Мы с Ирой занялись своими отрядами, много бывали с Толей в пионерской комнате и понемногу забыли, что у нас вообще есть комсомольский секретарь. Дальше важной походки, гордого гусаковского вида Генька не шел. Он упивался собственным величием. — Я хотел в комсомол вступить, но, пока у вас такой «умный» шеф, этого, конечно, не будет! — с кривой улыбкой сказал Кирилл. Но Кирилл — ладно. Он такой еще путаник, что ему не мешает и подождать. Но к нам и хорошие ребята из восьмого класса не шли, смеялись над Генькой. Вот так вожак! Кроме того, у меня появилось еще одно осложнение: новая учительница математики Вера Петровна, родная сестра Надежды Петровны. Но разница между ними была потрясающая. Крикливая, добрая, влюбленная в свой вытяжной шкаф Надежда Петровна ничем не напоминала своей подтянутой, стройной и строгой сестры. Вера Петровна вся была как логарифмическая линейка — гладкая, узкая, точная. Знала она свой предмет досконально. Андрей Михайлович не мог с нею соперничать да и не пытался. — Я любитель, а она специалист! — с улыбкой сказал он нам. — Кесарю — кесарево, богу — богово! — Зато вы такой же специалист в физике! Однако вам не мешает это быть человеком! — смело выкрикнул Кирилл. Андрей Михайлович с удивлением посмотрел на него, слегка покраснел, что с ним редко бывало, быстро ответил: — Все, что мы делаем, не должно нам мешать быть вежливыми, особенно по отношению к женщинам! После этого класс почтительно встал при входе Веры Петровны и долго выжидал, пока она вынимала что-то из портфеля. — Не теряйте времени! — тонким, стеклянным голосом прокричала она. Мальчишки скептически переглянулись: не оценила учительница их вежливости. Стоит ли стараться в следующий раз? Да, время у нее было рассчитано до секунды. Притом она пребывала в непоколебимом убеждении, что ее объяснение всем должно быть понятно с первого раза. Тому, кто не понимал, она откровенно говорила в глаза: — Тогда вам нечего делать в девятом классе! Когда таких, кому «нечего делать», накопилось довольно много, она со вздохом сказала: — Прискорбно, что у вас не было в восьмом классе настоящего математика. Придется все грехи брать на свои плечи! Помня слова Андрея Михайловича о вежливости, ей никто не возразил, но за классного руководителя обиделись. Кто же тогда настоящий, если не он? Справлялись с требованиями Веры Петровны полностью только Игорь Баринов, Жорка и, как ни странно, Рафик. Остальные кряхтели. Света тут же возобновила занятия с Игорем. А я попала в тиски между собственной гордостью и презрением учительницы, сразу поставившей меня на низшую ступень: — Я знаю, вы проявляете большие способности по литературе, но у меня вы нуль! Вера Петровна единственная из педагогов называла нас на «вы». Нулевое состояние. Его трудно определить. Возможно, оно повлияло на мое настроение вообще. Я снова начала в себе сомневаться. Может быть, уйти из школы, как Аня Сорокина? — Брось! — протестовал Жорка. Он теперь был старостой класса и горячо болел за каждого. Я же была как-никак давним другом. — Давай вместе готовить уроки. Приходи по утрам ко мне. Или я к тебе. Ты же можешь! Вспомни прошлый год! Ира и вовсе подскочила от такого моего решения: — Да ты что! Одну меня на съедение «гусаку» оставляешь? Мы еще должны с ним рассчитаться! Не смей никуда уходить. Ты пожалеешь. Не распускай нюни! А февральские ветры все дуют, завивают в тонкие крутящиеся столбики снег на крыше… По алгебре я кое-как вылезла, а по геометрии и тригонометрии торчат крупные «неуды» в журнале. — Странное сочетание? — с недоумением сказал Андрей Михайлович на классном собрании, рассматривая мои четвертные отметки. — Восемь «отлично», два «уда» и два «неуда»! Такое может быть только у эмоционально неустойчивого человека. Для него главное не сам предмет, а тот, кто его ведет. Нравится учитель — прекрасно! Не нравится — все кувырком! Так, по-моему, обстоит дело с математикой. — С физикой у нее тоже не лучше! — дерзко заметил Кирилл и сверкнул в мою сторону насмешливыми глазами. В наступившей тишине было слышно, как гыкнул Генька Башмаков и тут же испуганно затих. — Ну что ж! — помолчав, ответил Андрей Михайлович. — Замечание, как говорится, не в бровь, а в глаз! Он прошелся вдоль доски, покачал головой, улыбнулся чему-то своему и что-то записал на ходу в маленькую книжечку. Собрание повел Жорка. «Эмоционально неустойчива! — с досадой думала я. — Значит, сегодня люблю — завтра ненавижу! Так, что ли? Нет уж, Веру Петровну никогда не полюблю. Тут я устойчива!» Бывают люди несовместимые друг с другом. В таком случае даже учитель может ненавидеть ученика, хотя по своему положению не имеет права этого делать. Вера Петровна любила все стройное, четкое, аккуратное и легко поддающееся влиянию. Я была несобранна, ершиста и непокорна. «Самая некрасивая девушка в классе!» — сказала она про меня. Удивилась и не поверила, когда Валентина Максимовна сообщила, что этой дурнушкой интересуется самый красивый юноша. «Чушь», — сказала она. Меня раздражал ее тренькающий, стеклянный голос и то, что она воспринимала людей только по способности к математике. Знает математику — хороший человек. Не знает — плохой. Почти у половины «неуды»! Вера Петровна считала главным педагогическим методом беспощадную требовательность и жесткость. — Поменьше нянчитесь с ними! — советовала она Андрею Михайловичу. Странный упрек. Строгости и суровости достаточно у него было и так. Но и человечности много. Кирилл правильно заметил. Как он смеялся с нами! Вера Петровна считала это недопустимым. Тяжелая, железная тишина стояла на ее уроках. Нет, о математике как о предмете я, конечно, не думала. Андрей Михайлович прав. Я сражалась с преподавателем, вся внутренне щетинилась против него. Быстрый, стеклянный голос Веры Петровны рассыпался в прах, не достигая моего мозга. Другое дело было с физикой. Ее я учила, хотела показать себя с лучшей стороны, но по дороге к доске у меня все вылетало из головы. Если еще учитель не смотрел на меня, дело кое-как шло. Но стоило ему быстро поднять на меня глаза, как всякое соображение кончалось. Контрольные работы писала спокойнее и поэтому гораздо лучше. — Ой, как метет! — жаловалась Света, кутаясь в поднятый воротник. Мы бежали домой со станции поздним вечером. Было трудно говорить от залетавшего в рот снега. Неожиданно припомнились давние стихи Поэта: Гудела земля от мороза и вьюг, Корявые сосны скрипели, По мерзлым окопам с востока на юг Косматые мчались метели… И шла кавалерия, сбруей звеня… Мужественная кавалерия! Какие времена были! А тут математика, каменно-бездушная Вера Петровна и слабенький ветерок, который мы не в состоянии перенести! Надо обязательно навестить Поэта. Как он там в своей комнате со светящимися аквариумами и поющей раковиной? Я живо представила его раковину, буровато-розовую, с загнутыми внутрь зубчатыми краями. Когда-то мы с Валей по очереди прикладывали ее к пылающим от волнения ушам и слушали глухие всплески моря. Во всяком случае, мы были уверены в этом. «Пойду в первый же свободный день! Вот кто скажет нужное бодрое слово!» — подумала я, а вслух спросила: — На лыжах пойдем завтра? — Что ты! — испугалась Света. — Завтра контрольная по тригонометрии. Поеду заниматься с Игорем! Да. Контрольная. От нее не уйдешь. Я просмотрела вечером синусы, косинусы, тангенсы, котангенсы и безнадежно закрыла тетрадь. — Папа, научи меня столярничать! — крикнула я отцу, строгавшему что-то в комнате при кухне. — Была бы парнем — научил! — весело отозвался отец и вошел ко мне в комнату с сидящей на плече кошкой. От него шел густой смешанный запах сосновой стружки и столярного клея. Есть же на свете простая хорошая жизнь! Почему я не парень? Я поехала в школу на час раньше. Все-таки что-то грызло душу. Ветер стал тише. По высоким сугробам скользило солнце. Февраль. Последний месяц зимы. Я села в теплый вагон и с любопытством заглянула в развернутую газету, которую читал мужчина в шинели. Большое тяжелое лицо с ястребиным взглядом занимало четверть страницы. Поэт! Это его фотография! В его доме она висела над постелью сына. «Наверное, написал новое стихотворение», — подумала я. — Умер! — тихо сказал мужчина в шинели, и только тут я обратила внимание на черную рамку. — Умер? — шепотом спросила я. Как же так? Еще вчера мне вспомнились его стихи, и я собиралась пойти к нему. Значит, теперь этого никогда не будет? К кому же идти?.. Я бежала к школе, дыша открытым ртом. Почему-то казалось, что вокруг солнца плавают темные круги. Из второй смены еще никого не было. Не вбежала, влетела в физический кабинет. Пусто. Только в углу, у окна, возле Игоря Баринова сидели Света, Лилька и еще кто-то. Все враз недоуменно подняли головы. А я — сама не могу понять, как это случилось, — кинулась к лаборантской и рывком открыла дверь. Андрей Михайлович тут же поднялся из-за стола. — Умер! — сказала я, останавливаясь перед ним. — Кто? — с тревогой произнес он и пододвинул стул, на котором только что сидел сам. — Умер, умер… — бессмысленно повторяла я. Он торопливо налил в стакан воды из какой-то колбы и, расплескивая, поднес мне. — Не надо. После. Понимаете, умер Поэт! А я к нему хотела пойти… И не успела. Полтора года не была… — Ах, вот что! — Он наклонил голову, стараясь переключиться на мою волну. — Да… Я видел сегодняшние газеты… Так ты хорошо знала его? — Он приблизился ко мне, лицо его приняло сочувственное выражение. — Вот ты какая, оказывается, впечатлительная! И все-таки он был растерян, не сразу решил, как поступить дальше. Пододвинул стул. — Сядь. Расскажи! Я рассказывала какими-то отрывками, страшно неровно. Мелькали пионерские галстуки, салюты, пруды с тритонами, аквариумы — строчки стихов… — Нет, нет, это не то! Вы не поймете! Я плохо рассказываю… — бормотала я. — Нет, отчего же? — тихо ответил он и о чем-то задумался. В наступившей тишине стали слышны возня и смех ребят за стеной. С неожиданной резкостью прозвенел первый звонок на урок. Жизнь настойчиво напоминала о себе. Ее ничто не могло остановить. — Контрольная по тригонометрии! — с ужасом проговорила я и, схватив с пола портфель, выскочила из лаборантской. В классе все стояли ко мне спиной, приветствуя Веру Петровну. Я скользнула на заднюю парту рядом с Рафиком, будто всю жизнь здесь сидела, и уставилась на доску. Вера Петровна всегда давала только один вариант. Она гордилась своей зоркостью и уверяла, что у нее никто не посмеет списать. Малейшую попытку заглянуть в тетрадь к соседу она отмечала галочкой на полях. Две такие галочки — и «неуд» обеспечен! Она, конечно, заметила, что я не на своем месте. Я объяснила это сломанной крышкой на своей парте. Это была правда. Крышка все время отскакивала. Но ведь не мешала же она мне раньше! Вера Петровна пожала плечами, но оставила меня в покое. Взволнованная всем происшедшим, я смотрела на написанные на доске примеры и ничего не соображала… Лицо Поэта в черной рамке… Лицо Андрея Михайловича с задумчивыми глазами… Поющая морская раковина, побуревшая от времени… — Решай! Не сиди! — шевелит губами Рафик и с тревогой косит на меня добрый черный глаз. Тетрадь моя чиста. Даже не переписаны задачи. — Списывай! — опять шепчет Рафик — и снова в свою тетрадь. К нам медленно, как кошка к воробьям, подходила Вера Петровна. Но не дошла. Кто-то заинтересовал ее в другом ряду. Чтобы не привлекать внимания, я переписала задание с доски. Но что толку? Вдруг Рафик сталкивает мою тетрадь и лезет за ней под парту. — Что такое? — дрожит стеклянный голос Веры Петровны. — Нечаянно уронил! — лопочет Рафик, что-то быстро перекладывает, и в результате передо мной лежит его работа с полным решением, а моя тетрадь у него. «Эх, в конце концов, Вера Петровна не Андрей Михайлович! Можно и надуть разок. „Неуд“ мне сейчас никак нельзя получить!» — лихорадочно думаю я и делаю отчаянную попытку разобраться в записях Рафика. Вроде даже что-то ясно. Ну, а дальше что делать? Краем глаза вижу, что Рафик пишет заново решение в моей тетради, стараясь подгонять почерк под мой. Со звонком все работы сданы и уложены аккуратной стопочкой на учительском столе. Вера Петровна не терпит промедлений. На чем остановилась, на том и сдавай! Хоть лопни! — Ну и скандал будет! — говорю я Рафику. — Не будет. Я нарочно сделал две ошибочки небольшие, чтобы не было подозрений. «Удик» обеспечен! — искренне радуется Рафик. — Только не понимаю, чего ты дрейфишь? Все так просто. Давай объясню! И действительно не очень сложно. По крайней мере, у Рафика я все поняла. Не потому ли, что очень уж доброжелательно были устремлены на меня его большие детские глаза? Ничего не поделаешь. От отношения к учителю многое зависит, если не все! Теперь бы я эту несчастную контрольную решила запросто одна. А может быть, милый добрый Рафик прав? Чего я, в самом деле, дрейфлю перед этой стеклянной, оловянной, деревянной Верой Петровной, да еще и узкой, как логарифмическая линейка! Нас водила молодость В сабельный поход, Нас бросала молодость На кронштадтский лед… Но в крови горячечной Подымались мы, Но глаза незрячие Открывали мы. Да, так было! Только сейчас он не откроет их. Приходит все же момент, когда человек не может открыть глаза. Но тогда вступает в силу то, что называется эстафетой поколений: Чтобы в этом крохотном Теле — навсегда Пела наша молодость, Как весной вода. Мы идем по чисто выметенной московской улице, крепко сцепив руки, и видим, как далеко впереди вслед за высоко поднятым красным гробом гарцует эскадрон молодых кавалеристов. И: «Трубы. Трубы. Трубы. Поднимают вой!..» Ушедших оценивают по тому, что они оставили в сердцах живых. Так сказал он сам. Не зря же я знала его с детских лет! — Ира! Даем бой Башмакову. Дальше терпеть нельзя! — решительно говорю я. — Есть! Только надо хорошо подготовиться. Провала не должно быть! — с готовностью откликается Ира, и мы крепко сжимаем друг другу руки. …За контрольную по тригонометрии я получила «уд». Но не тот человек Вера Петровна, чтобы поверить в ученика. Вызвала к доске и гоняла пол-урока. Сначала потребовала объяснить, как я решила контрольную. Потом дала новые задачи. Я вытерпела только потому, что собиралась давать бой Геньке Башмакову. Накануне он величественным жестом остановил меня и сказал, что на комсомольском собрании будет обсуждаться моя неуспеваемость и что выговор мне обеспечен с занесением в личное дело. Генька любил строгие меры и высокие слова. — Обсуждай! Только имей в виду: и мы тебя обсудим, еще покрепче! — с вызовом сказала я. Ира меня здорово ругала за этот срыв. Сами ему даем карты в руки. Генька, конечно, не поверил. Заносчиво расхохотался. В роли секретаря он считал себя неуязвимым. Сейчас он был раздосадован моим удачным ответом по математике. Зато Рафик ликовал. Он был моложе нас всех, небольшого роста, как шестиклассник. Над ним часто потешались большие парни. А на самом деле оказалось, что он лучше многих. Обращаться к Рафику за помощью было легко и просто. Мы долго думали с Ирой, как взяться за Башмакова. Фактов было сколько хочешь: полгода ничего не делает, ни одного собрания толком не провел, страдает зазнайством, манией величия. Оскорбляет комсомольцев на каждом шагу. Недавно обозвал Иру выскочкой, меня — еще хуже. Ни о какой дружбе в организации и говорить не приходится. И не шел к нам никто. Кажется, дальше ехать некуда. Но Генька повадился каждую неделю ходить в райком, и там его почему-то ценили. Вот он ничего и не боялся. — Я вам вот что советую, — сказал нам Толя, — сходите в заводское бюро комсомола, поговорите с Сашей Шафрановым. Мы с Ирой обрадовались: в самом деле, на заводе нас знают по прошлогоднему лагерю и уж в добром совете не откажут. С Сашей Шафрановым, секретарем заводского бюро комсомола, мы столкнулись у самой проходной. — Уходишь? А мы к тебе! — разочарованно протянули мы. — Надолго? — поинтересовался Саша и, взглянув на ручные часы, жестко определил: — Десять минут — и не секунды больше! Нам казалось, что этого совершенно достаточно, и мы обрадованно закивали. А вышло — больше часа. Саша забыл, куда ему надо идти, а мы не напоминали. — Интересное дело! — возбужденно говорил Саша, поправляя большие роговые очки, сползавшие на нос. — О пионерах мы постоянно ведем разговор, вожатых в школу посылаем, отчеты их слушаем, а о том, что там есть комсомольцы, не подумали! Позовите Марусю Шехтер! — крикнул он кому-то. Вошла высокая кудрявая девушка. — Знакомься, Маруся, со школьным комсомолом! — представил нас Саша. А мы эту Марусю давно знаем. Она и в лагерь приезжала, и в школу не раз приходила на праздничные вечера. Она детским сектором на заводе заведовала. — Отлично я знаю этих пионерочек! — сказала Маруся. — Отстала от жизни! — усмехнулся Саша. — Комсомолки они. Сядь и послушай. Там помощь нужна! Срочно собрали бюро, и оно решило взять шефство над нашей ячейкой; к нам прикрепили Марусю Шехтер, а на собрание, которое будет по поводу Башмакова, придет сам Саша. — Готовьтесь! Но чтобы все обоснованно было! — сказал он нам. В школу мы примчались окрыленные. По дороге нам пришла в голову еще одна мысль. — Когда, ты говоришь, будет комсомольское собрание? — спросили мы у Геньки. — Скоро! Вот в райком схожу! — важно ответил он. Мы обратили внимание, что Генька стал носить синие галифе и сапоги. Совсем как ответственный работник. — А он, пожалуй, пошел дальше Родьки! — сказал Жорка. Ира не знала, кто такой Родька, пришлось вкратце рассказать. — Как портят такие люди жизнь! — возмутилась Ира. — Нечего их терпеть! Начнем со стенгазеты! Это и была наша мысль: прохватить до собрания Геньку в нашей газете «Красный факел». Редактором был Гриша. Он тут же согласился поместить фельетон в очередном выпуске. Писать поручили мне. — Газета должна выйти через три дня! Срочное дело! — сказала Ира. Фельетонов я никогда не писала, и пришлось здорово попотеть. Но получилось. Я обыграла прозвище «гусак», которое дал Геньке Толя. Настоящего имени не указала. Просто «одного гусака» избрали на ответственный пост. А дальше рассказывалось все, как на самом деле. Около газеты собрались почти все ребята старших классов. И хотя фельетон без подписи, все догадались, что это я. Даже обидно: неужели так прозрачно? И Геньку, конечно, все узнали. Хохот стоял громовой. Кто-то позвал его самого. Не знаю, но, будь на месте Геньки, я бы прочла и молча отошла, задумавшись над выводами. Генька же раскричался: — Кто позволил? — А что? Особая цензура должна быть? — спросил Гриша. — Со мной, во всяком случае, надо было согласовать! — Много ты с нами согласовываешь! — Я это вырву! Перечеркну! — завопил Генька. — А в чем, собственно, дело? Какое ты имеешь отношение к этому «гусаку», о котором написано? — пожал плечами Кирилл. — Я знаю, что это за «гусак»! — потеряв себя, орал Генька. — Ах, это твой личный друг? Извини, я не знал! — с усмешкой сказал Кирилл и окончательно вывел из себя Геньку. Тот со злобой схватил газету и разорвал ее на куски. Нам грозно сказал: — Завтра назначено комсомольское собрание с обсуждением вашего поведения! А о тебе, — ткнул он в меня пальцем, — будет специальный разговор! И в райком сообщу. Так и знайте! Генька помчался в райком, а мы позвонили на завод. Такого собрания у нас еще не было. Кроме нас, тринадцати подростков, в пионерской комнате сидел Саша Шафранов, Маруся Шехтер, Леша Карабанов — члены заводского бюро комсомола, Николай Иванович, Толя и, наконец, инструктор райкома комсомола, молоденький восемнадцатилетний парень, очень удивившийся присутствию заводских комсомольцев. Генька стоял за столом красный, вспотевший и никак не мог начать говорить. Нашего стратегического хода он не ожидал и при всей своей гусаковской гордости растерялся. — Может быть, пора? — спросил Саша. — Да, — кивнул Генька и, напыжившись, громко, как, наверное, и готовился, сообщил об открытии собрания. Но повестка прозвучала неожиданно бедно: обсуждение плохой успеваемости комсомолки Дичковой и потом «разное». Мы с удивлением переглянулись: где же инцидент со стенной газетой? Мою успеваемость обсудили в пять минут. Я честно сказала, что запуталась в математике и в ближайшее время догоню. По тригонометрии уже исправила. Остался один «неуд» по геометрии. — Предлагаю комсомолке Дичковой вынести выговор! Кто «за» — поднимите руки! — вдруг решительно сказал Генька. Я опешила, растерянно посмотрела на Иру. — Если мы за каждый «неуд» будем выносить выговор, то что же делать с серьезными проступками? — спросила она. — У нее и серьезное есть! — вспылил Генька. — Подрыв авторитета секретаря ячейки, по-твоему, пустяк? — А об этом еще не было разговора! — отрезала Ира. Об истории с газетой заводские комсомольцы ничего не знали. Пришлось рассказать, как было, вплоть до печального конца: уничтожения Генькой газеты на глазах у всех! — Дело действительно серьезное. Его и обсудим. А комсомолке Дичковой дадим неделю на исправление плохой отметки! — решительно сказал Шафранов, пересевший к инструктору райкома и о чем-то с ним поговоривший. Если б Генька хоть немного подумал над случившимся, осознал свою неправоту, наверное, все могло кончиться и не так плохо для него. Но он был слишком высокого мнения о своей персоне, считал других ничтожными, не имеющими права даже самую малость покритиковать его. — Ты считаешь, что в фельетоне не было ни капли правды? — спросила Маруся Шехтер разбушевавшегося Геньку. — Ни капли! Это происки моих врагов — Дичковой и Ханиной! — А как же с фактами? Собраний не было ни одного, политбеседы не велись, новых комсомольцев не принимали в свои ряды. Я уж не говорю о твоем зазнайстве, оскорблении товарищей, — мягко убеждала Маруся. — Вранье! Ничего этого не было! — яростно отрицал Генька. — Вранье? — вскричал справедливый Иван Барабошев. — Не знаю точно, как остальное, а уж зазнайство из тебя так и лезет! — Ага! Я теперь понимаю, в чем дело: меня хотят спихнуть и сесть на мое место! Ира Ханина старается! Ну что ж! Пожалуйста! Ешьте! — по-бабьи всхлипнул Генька и кинулся было вон. Его крепко схватил за руку Николай Иванович, усадил рядом с собой. Но все было бесполезно. Никакие добрые слова убеждения не доходили до Генькиной дынеобразной головы. Устали все. И представители, и ребята. Инструктор райкома сам предложил переизбрать Геннадия, хотя посреди учебного года такого делать не полагалось. Но тут случай особый. Выбрали Иру. Причем единогласно. Получилось и в самом деле, будто она для себя старалась, и она отказывалась. Но ребята уперлись на своем. Поддержали ее кандидатуру и Шафранов с Марусей Шехтер. — Так надо! — сказал Саша. — У тебя есть опыт. Ребята тебе помогут, а с Марусей вы и вовсе подружитесь! — Главное, чтобы совесть была чиста! — улыбнулась Маруся. Совесть у Иры была чистой. О своем благополучии она никогда не беспокоилась. Быть хорошим комсомольским вожаком, а потом партийным руководителем ей предстояло всю жизнь. Андрей Михайлович… Вот с ним что-то разладилось. И я не могу понять почему. Где-то в глубине души мне стыдно за свой необдуманный порыв. Ворвалась, как буря, к занятому человеку, наговорила бог весть чего. Николай Иванович сразу сказал бы: «Короче. Через десять минут иду в райком!» Безукоризненно вежливый Андрей Михайлович не прервал меня ни разу. Но с тех пор прошел почти месяц, а он так и не спросил меня ни о чем. Опять наглядный урок «светского» воспитания? «Разладилось? Ну и пусть! Зато „гусака“-Геньку мы победили!» — утешала я себя и честно старалась забыть обо всем остальном. Давно прошли февральские метели. Влажный, сероватый март сгонял с полей снег, обнажал знакомые пригорки. «И ВЕЧНЫЙ БОЙ…» Лето мы снова провели в Бородине. Но на сей раз не пионерами — куда уж семнадцатилетним! — а помощниками вожатых. Такую должность придумал для нас Толя. Заводское начальство пошло навстречу, разрешило бесплатное питание. Что-то вроде первого заработка. Дома были довольны и с радостью нас отпустили. Но напрасно искала я в милых местах повторения прошлого. Оно безвозвратно ушло. Потускнел купол монастырского храма. Сиреневые кусты казались поредевшими, и ничей призрак больше не появлялся в аллеях. Только памятники бессмертной славы по-прежнему вздымались ввысь и сверкали на солнце. Мы располагались под ними со своими пионерами и рассказывали им то, что еще совсем недавно слышали сами. По вечерам, когда ребята засыпали, мы ходили гулять при луне. Но уже не было прошлогодних шалостей. Разговоры в основном велись о будущем. В одну из прогулок мы с Ирой твердо решили, что станем педагогами. — Как Валентина Максимовна или как Вера Петровна? — шутя спросила Ира. — Не той и не другой. Мы их смешаем вместе и разделим пополам! — ответила я. — И прибавим немножко Андрея Михайловича! — Почему же немножко? — Много не осилим! — засмеялась Ира. — Жорка тоже хочет преподавать! — вспомнила я. — Вот он пусть возьмет от него все! — сказала Ира, и мы бегом помчались в лагерь. Начинало светать…. …Толя по-прежнему оставался старшим вожатым в школе. Ни о какой другой профессии он не помышлял. — Не надейтесь! — смеялся он. — Вы еще своих детей приведете ко мне в отряд! Каждую осень он придумывал что-нибудь новое. В прошлом году создал духовой оркестр из самых озорных мальчишек и назвал его музвзводом. У музыкантов была форма цвета хаки, как у военных. В этом году он носился с идеей пионерского театра. И чтобы все было как в настоящем, вплоть до костюмов и декораций. Самое неожиданное то, что в театр записались наши десятиклассники: Жорка, Кирилл, Ваня Барабошев и Соня Ланская. — Теперь вам осталось только надеть короткие штаны и пионерские галстуки, — съязвил Генька Башмаков. Он ходил с видом несправедливо пострадавшего и ни в чем не участвовал. — А ты чего отстаешь? Будем «Отелло» ставить, некому подлеца Яго играть! — отплатил Кирилл. Генька промолчал. Кирилла он побаивался. Я смотрела на наших парней и не могла понять, какая произошла в них перемена. И свои, и не свои! Ходят солидные, разговоры ведут тихие, в основном о научных открытиях. Сразу видно: выпускники! Но в чем-то и прежние. Кирилл ничего не сказал мне при встрече. Но на первом же уроке — причем физике! — кинул записку: «Очень рад тебя видеть. А ты?» Я ответила на литературе: «Как поживает твоя философия?» Он долго грыз ноготь, что-то сочинял. Наконец прислал через Рафика бумагу: Оставь хвалебный гимн, не порти лиру, Когда поешь о жизни, о любви! Не погружайся в философические бредни, Когда ты истину стараешься найти! Вот так поворот! Неужели покончено с Кантом, Спинозой и прочими? Удивлению моему не было границ. Я взглянула на великолепную, хорошо причесанную шевелюру Кирилла и еще больше удивилась: таким франтом он раньше не был! — Ната Дичкова! Ты долго еще будешь смотреть на своего любезного? — вдруг раздался над моим ухом голос Валентины Максимовны. Все прыснули, обрадовались случаю позубоскалить. — А чем не Ромео? — выкрикнул кто-то. — Красив, кудряв! — Джульетта хоть и комсомольская, но сойдет! — пискнула Люся. — Главное — взаимность! — протрубил в сложенные ладони Генька. Довольный Кирилл улыбался во весь рот. Я с досадой отвернулась. Очень люблю Валентину Максимовну, но… Сама себе урок испортила! Среди непрекращавшегося смеха с трудом можно было уловить ее голос. Наконец она в сердцах стукнула толстой книгой по столу: — Маяковского читайте! Он идет сразу за Горьким! До звонка так порядка и не было. Но на перемене все занялись своим, будто и не было бузы на уроке. На меня никто не обращал внимания. Проходя с Ирой мимо группы ребят, я услышала негодующий голос Кирилла: — Что там читать-то у этого Маяковского? Поэзия должна звучать, как музыка в консерватории, а не как стук молотка по железу. — Надо спросить у Андрея Михайловича, принимает ли он Маяковского. Уверен, что нет! — сказал Блинов. — Знаешь, Ната, мне почему-то кажется, что из-за Маяковского будет буча! — прошептала Ира, прислушиваясь к репликам ребят. — Ну да! Отличный поэт! — уверенно ответила я, хотя, к стыду своему, очень немного знала о нем. Просто вспомнились рассказы Гриши о том, как его старший брат слушал Маяковского в Политехническом музее. Но Ира оказалась права. Вокруг Маяковского тогда не утихали горячие споры. У него было много противников. Прошло всего четыре года со дня его трагической смерти. Ее объясняли по-разному. Кирилл и Борис Блинов попали как-то на лекцию одного из яростных противников поэта. Вернулись оттуда в полном убеждении, что Маяковского забудут через пять лет. — Блок — это другое дело! — восторженно говорил Кирилл, по-прежнему теребя свою шевелюру. Вхожу я в темные храмы, Совершаю бедный обряд, Там жду я Прекрасной Дамы В мерцанье красных лампад… Последние строки он почти шептал. Бальмонт, Северянин, Брюсов, Блок — все смешалось в его мохнатой голове. Его покоряло звучание: «Кто-то шепчет и смеется сквозь лазоревый туман…» — Но у Блока есть «Двенадцать»! — напоминала Ира. — Это не характерно! — отмахнулся Кирилл. Мне он написал: «Если тебя пленили „адриатические волны“, то пленят и „темные храмы“. И еще: „Одинокий, к тебе прихожу, околдован огнями любви…“» Ничего не пойму! Я и Прекрасная Дама — смешно! Мне у Блока нравится другое: «И вечный бой… Покой нам только снится!» Или: «О, весна без конца и без краю…» К уроку Маяковского мы готовились, как к бою. Из парней можно было надеяться только на Гришу. Ваня Барабошев и Жорка были равнодушны к поэзии. Жоркины сочинения умещались на одной страничке. Ни в какие диспуты он не вступал. Я с грустью вздыхала: не получится из него педагога, как Андрей Михайлович! Но где был он сам в это время? Занятая разбором противоречивых отношений с Кириллом, спорами о поэзии, я забыла о нем. Что-то разладилось в прошлом году да так и осталось. Может быть, поэтому я и не замечала его внимательных, изучающих глаз, перебегающих с меня на Кирилла. Иногда меня толкала в бок Света, но я отмахивалась. Все мои силы уходили сейчас на литературную борьбу, как я про себя называла свои стычки с Сазановым и Блиновым. И вот этот день настал. — Владимир Владимирович Маяковский! — торжественно возвестила Валентина Максимовна и повесила на доске портрет. Большеглазый, нахмуренный, с волевым, крепко сжатым ртом, пролетарский поэт с презрением смотрел на нас, как бы спрашивая: «А ну, кто тут против меня? Выходи!» На задних партах раздалось хлопанье крышками. Кирилл, Борис Блинов и еще трое с гордым видом, нарочно тяжело топая, ушли с урока. Ну и откололи! Такого поворота мы не ожидали. С кем же бороться? Все остальные притихли, как мыши. — Наплевать! — вдруг разъярилась Валентина Максимовна, но почва из-под ног у нее все-таки была выбита. Вводную лекцию прочла сумбурно, неуверенно, постоянно оглядывалась на дверь. Мы с Ирой разочаровались. На парте у нас лежали томики с закладками. Открыть их так и не пришлось. Но Валентина Максимовна не пошла жаловаться на бунтарей. Решила сама справиться, и мы оценили ее мужество. Вот вам и мягкая учительница! Нет, отступать мы не собираемся. План Валентины Максимовны одобрили: она раздала темы для самостоятельных докладов мне, Ире, Грише. — Слово сверстников, — сказала она, — прозвучит для них более убедительно. А я вас поддержу! Да, но будет ли нас слушать эта самоуверенная пятерка?.. Я сидела два дня в читальне Исторического музея, стараясь проследить путь Маяковского. Дома у меня библиотеки не было, а Ире ее книги нужны были самой. Читала подряд, без разбора, и перед глазами почему-то начал вырисовываться прежде всего человек, с его сомнениями, любовью, страданиями и — крепкими убеждениями. — Ну вот, вам не понравился мой рассказ о Маяковском — послушайте своих товарищей! — сказала Валентина Максимовна на следующем уроке, но она еще и рта не успела закрыть, как на задних партах выстрелами хлопнули крышки. Пятеро во главе с Кириллом, решив до конца бойкотировать Маяковского, гуськом тронулись к выходу. А вслед за ними встал весь класс, будто ветром подняло. Это уже было страшно. Валентина Максимовна вскрикнула жалобно, по-птичьи и умоляюще подняла руки, но в следующую секунду она уже радостно размахивала ими: в дверях, обводя класс спокойным взглядом, стоял Андрей Михайлович. — Разрешите присутствовать? — обратился он к Валентине Максимовне и, услышав ее поспешное «да-да», прошел в конец класса, где сидел Рафик. У этого мальчишки почему-то никогда не было соседей. Ясно, что уйти теперь никто не мог, и бунтующая пятерка села на место. А я уже была у стола: мне предстояло первое слово. Не могу сказать, чтобы я оказалась на высоте. Пропали куда-то уверенность и задор. Звуки выходили из горла хриплые и невнятные. «Но это же провал! Для чего же я сидела не разгибаясь в Историческом музее?!» — с ужасом подумала я, взглянула на волновавшуюся за меня Свету и, сделав усилие, постепенно разошлась. В конце вообще все было на высшей ноте: Сочтемся славою —                           ведь мы свои же люди, — пускай нам                 общим памятником будет построенный                    в боях                              социализм. Я замолчала, а строки Маяковского, казалось, звенели в воздухе. Никто не шевельнулся, но и не захлопал, как в восьмом классе. Кирилл хмуро смотрел поверх меня на доску и что-то соображал. — Можно задать вопрос? — спросил он. Я приготовилась, но вопрос был не ко мне. — Андрей Михайлович! Мы привыкли вам верить: как вы относитесь к Маяковскому? — С восхищением. Студентом бывал не раз на его выступлениях! Это было неожиданностью, и Кирилл поперхнулся. Андрей Михайлович понял его. Иль вам, фантастам, иль вам, эстетам, Мечта была мила, как дальность, Иль только в книгах да в лад с поэтом Любили вы оригинальность? — с улыбкой прочитал он Брюсова, недавно пройденного нами. Вот тут раздались хлопки. Начала Соня Ланская, восторженно вскочившая с места, подхватили все. Кирилл был сражен. Доклады затянулись на два урока. Потом все хором попросили Андрея Михайловича рассказать о выступлениях Маяковского, которые он слышал. Впервые после уроков задержались все без исключения. Слух о всезнании Андрея Михайловича с новой силой распространился по школе. К нам приходили девятиклассники и выспрашивали подробности. Мой внутренний разлад, возникший в метельный февральский день почти год назад, как-то сам собой кончился. Меня переполняла гордость, радость и еще что-то непонятное, большое, отчего я не могла глубоко вздохнуть. Воздух останавливался где-то в середине груди. Декабрьская поземка неслась по улице, обвивала колени, забивалась в ботики. До уроков мне нужно было поговорить с Толей о работе моего отряда, и я торопилась, весело обгоняя прохожих. Но что это! Над входом в школу висит флаг с траурным бантом на древке. Странно! Вчера был выходной. Сегодня третье декабря. Дома я ничего не слышала. Радио у нас нет. Отец лежал больным… Всего один день, как оторвалась от жизни, и вот уже… — Ната! — Бледная Ира ждала меня у раздевалки. — Что такое? Почему флаг? — затрещала я. — Киров убит… В ночь с первого на второе… — Кто?.. — Неизвестно. Вражеская вылазка! Господи, сколько уже было этих вылазок! Стреляли в Ленина, убили Воровского, Урицкого, еще раньше Баумана. Семнадцать лет всего Советской власти. Еще очень мало, чтобы враги могли успокоиться. Среди трудных и радостных будней до нас то и дело доходили слухи о возможной войне, о нападении на нас. Мы знали о приходе фашистов к власти в Германии, в Италии. Мы должны быть бдительными и стойкими. Враг может ходить среди нас, подосланный контрразведкой. В зале был большой траурный митинг. На уроки расходились тихо. Никто не вспоминал о сражении за Маяковского. Кирилл молча грыз ногти. Через два дня железной колонной мы шли на Красную площадь. Мы были полны негодования, ненависти и готовности немедленно начать бой с врагом. Но наше время еще не наступило. До боев оставалось почти семь лет. …О бунте «пятерки» против Маяковского задним числом узнал Николай Иванович и вызвал нас с Ирой для объяснения. — Да ничего, все успокоилось, — сказала Ира. — Понимаете, не такое время, чтобы относиться безмятежно даже к маленькому проступку. Через полгода вы понесете в жизнь то, чему вас учила школа! — волновался Николай Иванович. — Сколько комсомольцев в вашем классе? — Четырнадцать! — Меньше половины? Вот что: надо поставить крепкого старосту из комсомольцев! У нас снова была Люся Кошкина. Жорка заделался директором пионерского театра и с увлечением репетировал роль Фурманова в пьесе «Чапаев». Ира осталась секретарем ячейки, я возилась с пионерами, Ваня с учкомом, Гриша с газетой… — Может быть, Лилю Рубцову? — перебирала Ира. — Не потянет! Твое это дело, Ната! — твердо сказал Николай Иванович. — А отряд? Нет. Не хочу! — решительно восстала я. Работать в своем классе и постоянно воевать с Блиновым, Сазановым и прочими мне не улыбалось. Тем более что пришлось бы тесно соприкасаться с Андреем Михайловичем. Меня это больше всего страшило… Пионеры — самое милое дело! — В отряд может пойти Рубцова. Дело не сложное. Здесь важнее! — Но меня могут не выбрать! — высказала я последнюю надежду. — А комсомольцы на что? — Башмаков, например, будет против, сама за себя я тоже говорить не могу, — цеплялась я за любые возможности. — Брось, Ната, — вмешалась Ира. — Многие некомсомольцы тоже будут за тебя, я знаю! — Идите! А я еще поговорю с Андреем Михайловичем! — отпустил нас Николай Иванович. Старостой меня выбрали почти единогласно. Против были только Башмаков и Блинов. Наверное, в душе была против и Лилька, но виду не показала, подняла «за». Люся Кошкина с удовольствием сдала мне дела. Она с первого класса занимала эту должность, если не считать прошлого года, когда ее сменил Жорка, что ей здорово надоело. Кроме того, у нее возникли какие-то таинственные отношения с Блиновым, которые интересовали ее куда больше. После собрания я робко подошла к Андрею Михайловичу. До сих пор по общественной работе я имела дела с Толей. Тут, конечно, сложнее. — На мой взгляд, времени до выпуска не так уж много. Наша задача — вовремя каждому помочь. Ну а относительно всего остального — твоя инициатива, — деловито сказал мне Андрей Михайлович, поглаживая чисто выбритый подбородок. Глаза его блуждали где-то поверху и ни разу не остановились на мне. «Ну и ладно!» — с непонятной обидой подумала я и села разлиновывать тетрадь. Полугодие мы закончили неплохо. Еще висело над всеми недавнее трагическое событие — убийство Кирова. Это же событие послужило поводом для открытия пионерского театра. Толя выбрал для начала пьесу «Чапаев» по роману Фурманова. Для этого пришлось отправиться в Театр им. Моссовета и переписать пьесу от руки. Репетиции шли в школе с утра до вечера. Толя хотел показать революционный пафос и героику гражданской войны. — Сейчас это самое важное! А ваш Кирилл со своим «Отелло» пристает! К месту ли в эти дни? Да и не пионерская это тема! — объяснял нам Толя. Мы были согласны и с нетерпением ждали открытия. Кроме того, интересно посмотреть Толю в роли Чапаева. Этой роли он никому не доверил. И как мы потом увидели, был совершенно прав. Постановка пьесы «Чапаев» состоялась незадолго до Нового года. Все сделали сами: костюмы, декорации, световое оформление. Жорка — Фурманов — в солдатской гимнастерке и с наганом в кобуре то и дело появлялся в зале: заодно отвечает за осветительные приборы. Волнение неописуемое. Нетерпеливая ребятня шумит, требует! Наконец раздвигается занавес. Появляется Толя — Чапаев — в папахе и бурке, встреченный аплодисментами. Похож! Как он это сделал? Ребята радостно переглядываются. Постепенно все затихают, и спектакль идет при напряженном внимании. Хоровая песня «На диком бреге Иртыша» прозвучала так, что у нас мороз по коже пробежал. А Толя? Мы не узнавали его. Вдохновенное лицо Чапаева глядело на нас. Он вел свою конницу в бой так, будто это был настоящий, самый что ни на есть необходимейший бой, вслед за которым наступит такая прекрасная жизнь и такая тишина, какой не было со дня сотворения мира! — Ира, что же это такое, Ира?! — страстным шепотом без конца повторяю я, и что-то большое, сильное поднимается внутри, чего нельзя да и не надо останавливать. Я оглядываюсь назад и вижу, что все чувствуют то же самое. Ах, Толя, Толя! Какой же ты волшебник! Правильно, что ты никогда не уйдешь от ребят. После спектакля Андрей Михайлович пришел к нему сам, крепко пожал руку: — А вы ведь артист! И артист истинный, Анатолий Сергеевич! — Нет, куда уж там! Я — вожатый! — слабо улыбнулся Толя. Но видно было, что он счастлив. Успех достался и на долю Жорки. Он шел домой, не снимая комиссарской формы. — Давно это было, а такое впечатление, что сейчас! — удивленно говорил он. — Потому что бой продолжается и сейчас! — убежденно сказала Ира. — И будет всю жизнь! — подхватила я. — «Покой нам только снится»… Слова Андрея Михайловича о том, что он с удовольствием примкнет, если я предложу что-то интересное, не давали мне покоя. Думала я об этом и после знаменитого чапаевского спектакля. Самое время сделать что-то особенное, запоминающееся. Но что? Поход в театр? Литературный вечер вроде того, пушкинского? Политбой с десятиклассниками соседней школы?.. Все это не годилось, потому что не раз было. Выручил Николай Иванович, сам того не подозревая. — Вот, полюбуйтесь! — с возмущением сказал он, когда мы с Ирой зашли по какому-то делу к нему в кабинет. — На что? — спросила я, оглядываясь. Николай Иванович молча ткнул пальцем в пункт отчета, лежавшего у него на столе. — «Какая работа ведется в подшефной сельской школе?» — прочла Ира и удивилась: — А разве у нас есть такая школа? — Ха! — насмешливо произнес директор. — И вы не знаете? Я тем более. До меня еще прикрепили к нам Голицынскую школу. Прежняя начальница (Николай Иванович всегда иронически вспоминал свою предшественницу) ничего мне об этом не сказала. Да и в роно только вчера вспомнили. В общем, прошляпили мы, факт! — Ох, и здорово! — закричала я. Меня словно обожгло: вот оно, интересное дело! К такому Андрей Михайлович обязательно примкнет! От восторга я перекрутилась на одной ноге. — Что с тобой? Ира постучала пальцем по своему лбу, а Николай Иванович недоуменно пыхнул папироской. — Нет-нет, я не сошла с ума. Но через два дня каникулы, и мы поедем в эту школу всем классом! — Думаешь, согласятся? — усомнилась Ира. — Обязательно согласятся, потому что с нами поедет Андрей Михайлович. Он сам сказал, если что… — В таком случае все в порядке. И меня выручите. Сам бы поехал, да зачеты в институте начинаются! — подвел итог директор и бесцеремонно выставил нас за дверь. Это было по-товарищески, и мы не обиделись. Сначала, как и думала Ира, мое предложение встретили в классе унылым завыванием, кто-то даже свистнул. — Хотели в театр… — недовольно начала Люся Кошкина. — А вместо этого поедешь «в деревню… в глушь, в Саратов»! — насмешливо продекламировал Борис Блинов. — На меня не надейтесь. Я сам в деревне живу! — важно объявил Генька. Но на него мы меньше всего надеялись, даже лучше, если его не будет с нами. — Одни поедем? — вдруг спросил Кирилл. Вот как! Он согласен. Это уже кое-что значило. — С Андреем Михайловичем! — поспешила заверить я, хотя он еще и понятия не имел о нашей затее. — Но, ребята! — взяла слово Ира. — Это дело добровольное. Обязательно должны ехать только комсомольцы. Голицынская школа у нас на совести! Генька сделал вид, что это его не касается, а на остальных имя Андрея Михайловича, как всегда, произвело свое действие. Девчонки стали обсуждать, в чем поедут, где достать валенки. Борис Блинов пересел к Кириллу, дав этим понять, что он «за». Оставалось получить согласие самого Андрея Михайловича. Вот опозорюсь, если откажется. Я сунулась в лаборантскую — заперто. В учительскую — пусто. Где же он? В тревоге сбежала по лестнице вниз, обжигая руку о гладкие перила. И как раз вовремя: в пальто и черной каракулевой шапке-пирожке, он быстро шел к выходу. Тут уж не до раздумий. Поспеть бы! Я галопом забежала вперед и, сама не могу понять, как это получилось, произнесла его имя наоборот: — Михаил Андреевич… Язык у меня прилип к нёбу, и все заготовленные слова куда-то испарились. — Уж лучше «Юрьевич»! Почетнее! — серьезно возразил он, но со дна его глаз поднималась и разрасталась лукавая смешинка. Не выдержав, он искренне рассмеялся! И все вдруг стало простым и легким. Оказывается, он уже знал обо всем от Николая Ивановича. На завтрашнем классном собрании установим день выезда. Странно, но казавшаяся поначалу малопривлекательной поездка в деревню всех воодушевила. Составили список вещей, назначили завхозом Свету, а Соню — массовиком. Мальчишки избрали командиром похода Жорку. Он начертил карту маршрута, определил порядок выезда: москвичи садились в поезд 3 января в 9 часов 3 минуты, в третий вагон. Цифра «3» была объявлена магической. По пути следования в третий вагон подсаживались группы из разных населенных пунктов: Кунцева, Немчиновки, Баковки вплоть до Одинцова. Каждую группу встречали громовым «ура!». Наша, немчиновская, была самая многочисленная. Мы ворвались в вагон с песней, оглушив дремлющих пассажиров. Москвичи подхватили. Даже презиравший «пионерскую шумиху» Кирилл, наш философ, что-то басил себе под нос. Я взглянула на Андрея Михайловича. Его, казалось, забавляло все происходящее перед ним. Он сидел на тесной скамейке между Соней и Люсей, раскрасневшимися от счастья, и улыбался, когда мальчишки сталкивали друг друга с места, падали в проход между скамьями. Наверное, считал, что молодым, здоровым, засидевшимся в душном классе парням следует немного размять кости. — Представь, если бы на его месте была Вера Петровна! — шепнула мне Ира, но это было настолько нелепо, что мне не захотелось представлять. И все-таки Кирилл не был бы Кириллом, если б упустил момент поговорить на «умные» темы. — Как вы определяете, что такое жизнь? — обратился он в минуту затишья к Андрею Михайловичу. — Фонтан! — не задумываясь ответил тот. Все переглянулись, не зная, смеяться или принять глубокомысленный вид. Кирилл покраснел: — Почему фонтан? — Ну, не фонтан, — легко согласился учитель, но я уже видела знакомые лукавые искорки в его глазах и первая засмеялась. Обрадованные ребята присоединились. Борис Блинов дернул Кирилла за рукав, чтобы он сел. Так и не получилось серьезного философского разговора, который, как мы понимали, сейчас был не к месту. Поезд подошел к нашей конечной остановке. Тишина заваленного снегом поселка, блестящая, накатанная санями дорога привели всех в размягченное состояние, и в то же время мы не забывали, что сейчас явимся в сельскую школу в роли благодетелей, и немножко важничали. С собой мы взяли плакаты, книжки, кое-что из старого спортивного инвентаря для подарков, а для себя — запас продуктов. Тяжелые рюкзаки еле-еле тащили Ваня с Жоркой. Мы уже порядочно отошли от станции, а школа не показывалась. — Наверное, такая развалюха, что и не приметишь сразу! — сказал Кирилл и промчался мимо меня вперед. — А не она ли? — кивнул Андрей Михайлович на белое двухэтажное здание, похожее на больницу. Низенький, крепкий забор, просторный, чисто выметенный двор. — Слишком шикарно для села! — хмыкнул Борис Блинов. Почему-то подшефная школа представлялась нам вроде нашей немчиновской, деревянной, только без мезонина и обязательно по уши в сугробах. Но это была именно она, наша подшефная, о которой мы не имели понятия, хоть и числилась она за нами уже три года. Смущенные, вошли мы на крыльцо, застланное новыми рогожами. Стряхнули снег специальными веничками. Кто-то заботливо следил за всеми этими удобствами. Оказалось, чудесный старичок директор! Он был очень рад нам и тут же послал за ребятами-активистами. То, что мы узнали о Голицынской школе, надолго сбило с нас столичную спесь. Мы и мечтать не могли ни о таком большом зале, ни о механическом пианино, играющем бетховенскую Лунную сонату. Странно было видеть, как сами собой опускались и поднимались клавиши, будто их нажимал человек-невидимка. Андрей Михайлович как встал около инструмента, так и не отходил. Заинтересовался, как мальчик. Прибежавшие деревенские ребята повели нас осматривать мастерские, крольчатник, инкубатор. Показали заваленный глубоким снегом сад и огород. Было видно, что снег натаскивали в сад специально: чтоб деревьям теплее было. — Кто же всем этим занимается? — поинтересовались мы. Голицынские гордо переглянулись: — Сами! У нас специальные бригады созданы: садоводы, зоологи… Наш Иван Дмитриевич всему нас научил! Наверное, тот самый старичок, который нас встретил. Он же распорядился накрыть стол, и нас посадили обедать. Аппетитно дымилась рассыпчатая картошка, похрустывали на зубах крепкой засолки огурцы — продукт огородной бригады. Да-а… По сравнению с ними мы были просто бездельниками. А еще задавались: шефы! — Куда же мы свои продукты денем? — озабоченно шептала завхоз Света. И правда! Не тащить же их обратно. Да и неудобно. И вдруг мы увидели, что Андрей Михайлович таинственно постукивает пальцем по столу. Ну как же мы не догадались, что наша колбаса и белые городские булки будут хорошим дополнением к сельской снеди! Ух, наконец-то и мы как-то себя проявили. Стало легче. А потом организовали общую самодеятельность. Тут выяснилось, что мы лучше подготовлены, и снова обрели уверенность. Лилька пела романсы, Жорка и Соня представили отрывок из «Чапаева». На прощание выпустили общую стенгазету-«молнию». Домой возвращались поздним вечером. Вышли на безлюдную сельскую улицу и обомлели. Ночь была морозная, с бесконечным черным небом, так густо усеянным звездами, что казалось, из-за тесноты они срывались, роились в воздухе, гроздьями оседали на снегу и продолжали блестеть там. И все вокруг нас на большом пространстве искрилось и переливалось мелкими сине-зелеными огоньками. — Ты знаешь, я никогда не видел ничего подобного! — услышала я сбоку голос Кирилла. — И на тебя опустилась звездочка. Вот она, на воротнике! Он что-то снял у меня с плеча толстыми от перчаток пальцами и побежал вперед, остро скрипя башмаками. Я оглянулась, ища глазами Андрея Михайловича: нравится ли ему эта колдовская ночь? Но он по-прежнему шел между Люсей и Соней и слушал их щебетание. Что-то кольнуло меня в грудь, будто острая снежинка попала туда. Шумный день с беготней, выступлениями и разговорами показался далеким-далеким, а синяя звездочка на снегу стала расплываться и подступать к глазам. Что это? Неужели я хочу заплакать? Но ведь не из-за чего. Все так хорошо! Даже то, что мы оказались никуда не годными шефами. По крайней мере, не будем зря зазнаваться. — Правда, Ира? — спросила я. Она молча пожала мне руку. Наверное, в эту минуту думала о том же. Впереди раздался мягкий, слегка срывающийся бас Кирилла: — «Выхожу один я на до-ро-гу…» Что-то с ним сегодня особенное творится. Хотя песня вполне подходящая к обстановке… Я снова оглянулась. Андрея Михайловича не было. Рядом с Люсей шел Борис Блинов. А где же он? — Когда видишь такую ночь, то особенно остро сознаешь, что жизнь бесконечна! И в этом ее великий смысл! — кому-то говорил он совсем близко, но за поднятыми воротниками ребят и покрывшимися инеем шапками я не могла его разглядеть. «А как же фонтан?» — подумала я, и на душе вновь стало весело. В юности так легко переходишь из одного настроения в другое. «ВЕСНА, ВЕСНА…» Март — месяц коварный. То прижжет щеку жарким солнечным лучом, то вдруг пустит в лицо пургой: вчера мы не могли уехать в школу — выпал метровый слой снега, остановились поезда. Продрогшие на станции в напрасном ожидании, мы со Светой согласились пойти к Лильке домой. Соблазнились топящейся голландкой и печеной картошкой. У Лильки я бываю редко. В последний год и вовсе не была ни разу. Но ей что-то приспичило. Прямо умоляла: — Все равно ведь в школу не попадем! Посидим у меня, поболтаем, картошку попечем! Одна бы я не пошла. Но со Светой можно. Своего рода амортизатор. Вспоминали, конечно, пионерский лагерь в Бородино. Вспоминать зимой о лагере — самое милое дело. Да и было о чем вспомнить. — Говорят, у тебя с Андреем Михайловичем на какой-то аллее свидание было? — как бы невзначай спросила Лилька, облупливая подгоревшую картошку. — Не с ним, а с князем Андреем! — миролюбиво ответила я, удивляясь про себя: каким образом она об этом пронюхала? Я же никому ни слова не говорила, даже Светке! — Хи-хи! — тоненько засмеялась Лилька, хитро на меня посматривая. — Ловко увертываешься! — Да! Не веришь? Спроси у Светы: она видела, как он приехал! — Видела! В белом мундире по кавалерии! — серьезно говорит Света, хотя ей очень смешно. Ведь это она придумала первая назвать его князем Андреем. — На князя глаз закидываешь? — гнет свое Лилька, делая вид, что понимает нашу игру. На самом деле она хочет выведать совсем другое. Может быть, и позвала меня с этой целью. — Да. Царь мне надоел. Хочу попроще! — беспечно отзываюсь я и чувствую, что здорово отомстила. Лилька перестала улыбаться. Отряхивает руки и скучным голосом предлагает поиграть в лото. Но мы уходим. Непринужденность исчезла. Оставаться дальше нет смысла. Хотела ужалить меня, а попала в себя. И всем плохо… — Не понимаю, что случилось? — недовольно бубнит Света, проваливаясь по колено в снег на просеке. — Разве ты забыла, что царем себя именует Кирилл?.. «Я царь — я раб…» — напомнила я. — А-а! — протянула Света и замолкла. — Светка! Честное слово, я не нарочно! Лилька сама напросилась! Мы же пришли есть картошку, а не счеты сводить. А она полезла в душу с сапогами! — А тебя князь Андрей очень интересует? Стоит ли о нем страдать? Он недосягаем! Многие обожглись… — Да нет! Вовсе нет! Глупость какая-то! — не на шутку рассердилась я. И в Светкином вопросе, и в Лилькином хихиканье меня больно задевала какая-то нечистота, грубое снижение идеала, утвердившегося в моей душе с той необыкновенной встречи в сиреневой аллее. Сказать, что им «интересуюсь» или, еще хуже, «закидываю глаз», — значило глубоко оскорбить то неприкосновенное, тайное, что берегла в себе… Нет, нет. Ничего они не понимают! Зачем же лезут? А царя своего пусть разорвут на части, мне не жалко! Странное дело! У меня нет никаких особых отношений с Кириллом, все на виду. А между тем многие уверены, что я виновница Лилькиного несчастья. Самое обидное, что так думает Ира и молчаливо осуждает меня. Так было вчера. А сегодня бегут ручьи, на ослепительно синем небе сияет солнце, кричат как ошалелые грачи. Березы, густо усеянные растрепанными черными гнездами, шевелятся как живые. Я стою на площадке вагона и, заглушая стук колес, выкрикиваю: Вселенная в мокрых ветках Топорщится в небеса. Шаманит в сырых беседках Оранжевая оса, И жаворонки в клетках Пробуют голоса… …Ах, мальчики на качелях… Мой милый Поэт, как чист и светел его мир! В нем нет места глупой ревности, зависти, подозрениям… Вчера в классе из-за нас, загородников, было пусто, и сегодня нам бурно обрадовались. Еще бы! Ввалилось четырнадцать человек, принесших запах талого снега, обнажившейся земли — в общем, наступающей весны, которая в городе ощущается гораздо беднее. — Может быть, нам открыть окно, и мы услышим трубные звуки? — пошутил Андрей Михайлович. Он в черном парадном костюме, надеваемом в особых случаях, чистейше выбрит, с понимающими и от этого чуть грустными глазами. Какой-то тугой комок тихо таял у меня внутри, будто островок последнего зимнего снега. Я ни на кого не смотрела. А то еще подумают бог знает что. И в то же время остро завидовала хорошенькой Соне Ланской, которая смело подошла к Андрею Михайловичу и что-то спросила. Он с веселой и нежной улыбкой ответил, вежливо ожидая, не спросит ли она еще чего-нибудь. Недосягаем он, наверное, только для меня. Вон Люся Кошкина тоже что-то щебечет, и он охотно кивает головой… Громкий треск заставил всех обернуться: Кирилл и Ваня тянули засохшую створку окна. — Подождите! — молодо крикнул Андрей Михайлович. — Завтра может снова выпасть снег. Март любит поозорничать! И все вдруг успокоились, сели, зешелестели учебниками. Он умел ему одному известным шахматным ходом, по словам Гришки-шахматиста, поставить всех на место. В чем это заключалось? В нем самом или в том, что оставлял в нас? Он обвел класс посерьезневшим взглядом, обдумывая, кого бы вызвать, на секунду задержался на мне, потом решительно переключился на Жорку. Мгновенный испуг прошел, и я снова погрузилась в свои думы. Начиная с зимы, в классе стояла особенная, насыщенная атмосфера влюбленности, как в доме Ростовых. Милые, похорошевшие девчонки и выросшие, с темным пушком на губах и подбородках мальчики неудержимо тянулись друг к другу. Ваня Барабошев то и дело оборачивался, чтобы увидеть круглое личико белокурой Верочки Нестеровой, и блаженно улыбался румяным веснушчатым лицом. Голубоглазая красавица Люся Кошкина, оставив институтское обожание Андрея Михайловича, была без памяти влюблена в Бориса Блинова. Вечером их не раз видели на Тверском бульваре. Даже пуританин Жорка исподтишка посматривал на Иру Ханину. И по-моему, ей не было это безразлично. Всем нам исполнилось в эту весну по восемнадцать лет. «Пора надежд и грусти нежной…» Самое невероятное творилось с Кириллом. Он забрасывал меня записками, главным образом с цитатами из Монтеня или Ларошфуко — французских мыслителей. У меня собралась целая стопка. Я читала и не отвечала. В самом деле, что можно было ответить на такое: «Главное наслаждение в любви — любить! Поэтому бывают более счастливы те, кто питает страсть, чем те, к кому ее питают»? «Ну и будь счастлив! Чего ты от меня хочешь?» — недоумевала я. Ведь ни одного живого слова он мне не сказал. Только цитаты! И все же каждая его заумная записочка, сопровождаемая Лилькиным всевидящим взором, возбуждала во мне чувство вины и неловкости. Все были уверены, что у нас настоящая любовная переписка. На переменах Кирилл, вызывающе глядя на меня, обольщал девочек из восьмого и девятого классов. Они охотно откликались на болтовню красивого, щеголяющего умными изречениями десятиклассника. От этого мне тоже было неловко, и я старалась уйти куда-нибудь подальше. Сегодня я избрала закуток около учительской, где когда-то Лилька исповедовалась Ире, и спешно дочитывала «Поднятую целину» перед уроком литературы. Шум, царящий на перемене, не мешал мне. Шолоховский Давыдов удивительно напоминал нашего Николая Ивановича, даже словечко «факт» было у них общее. «Обязательно скажу ему об этом!» — решила я. — Ната! Интересная новость! — подскочила ко мне Света. — Ладно. После! — отмахнулась я. — Слушай, Андрей Михайлович от нас уходит! Ему предложили вести какие-то занятия в университете! — Уйди. Не мешай! Я стала читать дальше, но смысл сказанных слов вдруг ударил по сердцу, и оно редко и сильно застучало: тук-тук-тук… Как дятел на сосне. — Ухо-дит?! Он же нас выпустить должен! — с трудом выговорила я. — С завтрашнего дня. Все уже знают! — лопотала Света. У меня зазвенело в ушах. Я шагнула вперед и с трудом ухватилась за дверной косяк. Очнулась я в учительской, куда меня затащила Света. Она стояла со стаканом в руке. Было пусто и тихо. В окно светило мутное солнце. — Что случилось? — Ты чуть не грохнулась, вот что! Выпей! Света поднесла мне какое-то питье. — Не хочу! — оттолкнула я. — Не кисейная барышня! — И вдруг вспомнила, из-за чего это произошло. — Это правда? — схватила я Свету за руку. — После, после! Выпей лучше! — совала она мне стакан. — Как дела? — услышала я озабоченный голос Андрея Михайловича у дверей. Я отвернулась. Было невыносимо стыдно, хотелось, чтобы он поскорее ушел. Куда угодно, даже в свой университет, только бы не стоял здесь, не видел меня. — Пошли скорее отсюда! — зашептала я Свете, когда он ушел. — Не понимаю, что со мной? — Ты любишь его. Вот что с тобой! — тихо и вместе с тем твердо сказала Света, как говорят непреложную истину. Я хотела возмутиться, но силы снова оставили меня. — Что же мне делать? — упавшим голосом спросила я. Теперь только Света могла мне помочь. — Ничего. Поедем домой. Нас отпустили, — деловито сказала она и выплеснула жидкость из стакана в кактус на окне. Я шла домой по слегка подмороженной мартовской улице, слушала вечерний гомон грачей и с ужасом думала о том, что со мной произошло. Это, конечно, что-то незнакомое. Было детское увлечение Тоськой, было самодовольное чувство от влюбленности в меня Кирилла, было одно время радостное состояние при встречах с Толей. Но такого со мной никогда не было. Может быть, при настоящей любви так и должно быть? Не радость, а боль. Не ликующая песня, а тревога и страх. Что же будет? У кого бы узнать? В книжках? Кажется, Наташе Ростовой тоже было страшно, когда она полюбила князя Андрея. Ах, это все не то! При чем тут князь и какая-то избалованная графинюшка, вскорости изменившая ему? Уж я-то никогда не изменю. Эта любовь до гроба… Господи, о чем я думаю, когда ему и дела до меня никакого нет? Он уходит завтра, и я попросту могу его больше никогда не увидеть. И потом по сравнению с ним я так глупа и невежественна, что смешно о чем-то мечтать. Тем более, у него уже была жена, и, наверное, очень умная… Я постояла немного над замерзшей Чаченкой и в растерянности пошла домой. — Что так рано? — удивилась мама. — Нездоровится мне… Голова болит… — промямлила я. — Иди ложись. Сейчас самовар вскипит, чаю дам, — засуетилась мама. Почти полночи я пролежала без сна. Слушала, как по крыше царапала ветвями старая сосна. В окно смотрело черное, без единой звезды небо. Весна совершала свое важное дело под таинственным покровом… На другой день я ехала в школу повзрослевшей лет на пять. Я не ощутила никакой потребности зайти в пионерскую. Встретившаяся на лестнице Ира завела разговор о готовящемся комсомольском собрании. Но и это не оживило меня. Я знала, что его нет, и перед глазами все было тусклым. Эх, дотянуть бы как-нибудь оставшиеся три месяца до окончания школы!.. Но он был и стоял на верхней площадке вместе с Николаем Ивановичем. Оба поздоровались со мной, а Николай Иванович спросил: — Ну как? Сегодня голова не болит? — Нет… Хорошо… — пробормотала я, вся вспыхнув внутренним жаром. Андрей Михайлович ни о чем не спросил. Даже не посмотрел на вчерашнюю дурочку. Задыхаясь, я со всех ног бросилась в класс. Произошло нелепое недоразумение. Светка, толком не разобравшись, всегда бухает в колокола, как тот глухой звонарь. Андрей Михайлович поступил в аспирантуру, и ему нужно ходить в университет на занятия. Об этом и говорили в коридоре Жорка, Гриша и Ваня, когда Светка проходила мимо. Она стала выяснять, в чем дело, а они, ради смеха, запутали ее. Я оказалась жертвой Светкиной доверчивости. Но во всяком явлении есть свое рациональное зерно, как любит говорить Кирилл, недавно взявшийся за Гегеля. Благодаря этому случаю я, кажется, разобралась в себе. Весенние каникулы я провела дома. В школе снова ставили «Чапаева». Я не поехала. Как никогда, властно тянула просыпающаяся природа. Бурлила освобожденная ото льда Чаченка. Через плотину с мощным шумом перекатывалась вода. Наш участок внизу превратился в большое озеро, по которому стоя плыли высоченные березы. На тонких оголенных ветках бесстрашно качались белоносые грачи. Иногда они вступали в драку из-за гнезд, и тогда можно было оглохнуть от их крика. «Какая силища! — думала я, стоя на сухой кочке. — Все рождается заново, всем весело, а у меня — одна грусть». И, глубоко вздохнув, декламировала Пушкина: Как грустно мне твое явленье, Весна, весна! пора любви! …С каким тяжелым умиленьем Я наслаждаюсь дуновеньем В лицо мне веющей весны На лоне сельской тишины! Мне казалось, что это написано обо мне, что именно все так со мной и происходит. И тишина. И ручьи. И теплый ветер… «Мне выпало в жизни нечто особенное, — думала я, — любовь к своему учителю! Не ученическое обожание, а настоящая любовь со всею ее необъятностью, тревогой и счастьем. Да, все-таки счастьем, хотя никаких надежд у меня нет. Драгоценный клад, который я, как Татьяна, обречена хранить всю жизнь и не доверять его никому». Я старалась вспомнить, когда это началось, и пришла к выводу, что с самого начала, с того момента, как он выгнал меня из класса и я, потрясенная, стала его ненавидеть. Но это была не ненависть. Так рождалась любовь… «От великой ненависти до великой любви — один шаг», — вспомнила я одну из записок Кирилла. Хороший, смешной Кирилл, стремящийся поразить меня нахватанными, чужими мыслями! Сейчас у меня к нему было какое-то доброе, снисходительное отношение. Вспомнились все мелочи, и «адриатические волны», и серенада Шуберта в опустевшем зале, и томик Пушкина, полученный из его рук, и вершина всего — цветущая сиреневая аллея возле старого храма в Бородине… «Князь Андрей, это вы?» «Вас, кажется, ищут, графиня…» Крики грачей, шум воды сладко кружат голову. Чтобы не упасть, я хватаюсь за тугой, влажный, напоенный соком ствол старой березы… Да, да! Все это так. Но почему я не такая красивая, как Соня Ланская? Изящная, большеглазая, похожая на Женю Барановскую — Тоськину любовь! Вот как выходит! Всегда на моем пути встают красавицы… Я смотрюсь в талую воду возле корней берез. Вместе с высоким светлым небом и тонкой путаницей ветвей в ней отражается расплывчатое курносое лицо с полуоткрытым ртом. Света уверяет, что у меня красивые брови, но так говорят, когда ничего хорошего не могут найти, еще Толстой заметил. Спортивная фигура, длинные ноги прыгуньи? Но у кого их нет?.. С какой-то непонятной жестокостью к своей особе я убеждаю себя в бесплодности никому не нужной любви, заставляю отказаться от нее. Пусть все думают, что у меня роман с Кириллом. В самом деле, почему мне не обратить на него серьезного внимания? Страдают же по нему и отвергнутая Лилька, и непонятая Светка? Кстати, надо выяснить: чем я его привлекла? Лилька по сравнению со мной ангелочек с рождественской открытки. Однако… Последняя четверть началась в каком-то угаре. Все напряженно учились. Предстояли экзамены первого выпуска десятых классов в нашей стране. Нам постоянно твердили об этом. Нельзя было опозориться. Я аккуратно заносила в учетную тетрадь старосты все полученные отметки. А в классе между тем все сильнее сгущалась атмосфера влюбленности. В переписке состояли чуть ли не все. Валентина Максимовна умоляюще просила: — Передавайте свои любовные письма после уроков. А сейчас мы повторим Чернышевского. Итак, эстетическое отношение… На истории Антон Васильевич безжалостно отнимал бумажки и рвал. Только на математике под цепким взглядом Веры Петровны никто передавать почту не пытался, да и предмет не позволял быть легкомысленным. На физике… Здесь один Кирилл мог проявлять себя. Улучив момент, когда Андрей Михайлович наклонялся над приборами, Кирилл ловко кидал мне на парту бумажный шарик. Но у меня всегда было ощущение, что Андрей Михайлович видит. Видел он и на этот раз. Нахмурившись, поспешно отвернулся. «Но я же не виновата… Я сижу спокойно… Я ни разу еще не ответила…» — мысленно убеждала я себя, но в душе понимала, что очень даже виновата. Попустительствую! Надо, наконец, выяснить… Странный, однобокий роман… На перемене я решительно подошла к Кириллу и, спугнув двух кокетничающих с ним восьмиклассниц, спросила гораздо суровее, чем намеревалась: — Объясни, пожалуйста, что тебе от меня нужно? Он смутился, покраснел, вцепился зубами в ноготь. Такого внезапного наступления он, конечно, не ожидал. — Вокруг так много хорошеньких девочек… — Да, — оживился он. — Вот этого я и не понимаю! — Не понимаешь, почему все школьные красавицы глаз с тебя не спускают, а какая-то дурнушка упирается? — сказала я, с презрением и разочарованием глядя на него. Оказывается, это всего-навсего задетое самолюбие. А я-то думала… — Нет, — испугался он. — Я не понимаю, почему я тебе не нравлюсь. Вроде бы сначала… По сравнению с тем, что произошло со мной, это было таким наивным, детским, как игра в горелки. И я рассмеялась. — Не нравлюсь, да? — настойчиво допытывался Кирилл. — В том смысле, в каком ты думаешь, — нет! — Царя тебе надо? — обиделся он, забыв, что два года назад сам себя причислял к этому сану. — Нет, всего лишь князя, — спокойно сказала я, удивляясь, как я могла думать, что с этим кудлатым, самовлюбленным мальчишкой может быть какой-то роман. Да никогда! Я откинула голову и с облегчением вздохнула, но тут же вся сжалась, как под прессом: с другого конца коридора к нам быстро шел Андрей Михайлович. Лицо его было решительно, бледно и хмуро. Мы стояли как истуканы. — Зайди, пожалуйста, ко мне после уроков! — жестко обратился он ко мне, как будто я в чем-то провинилась перед ним. — И возьми с собой учетную тетрадь. — Хорошо, — едва слышно пролепетала я. И надо же ему было подойти к нам именно в этот момент! Не к добру это… Кирилл молчал, глядя в сторону. Андрей Михайлович, не меняя сурового выражения лица, почему-то не обошел нас стороной, а протиснулся между нами. — Готовься! Влетит тебе от твоего «князя» по первое число! — невесело усмехнулся Кирилл и отошел. Я была так взволнована, что не обратила внимания на слова Кирилла о «князе». Впрочем, с прошлого года, изучая «Войну и мир», многие находили в Андрее Михайловиче сходство с Болконским, и слова эти могли ничего не значить. На последнем уроке я перелистала учетную тетрадь. Четверть недавно началась, и отметок было мало. У меня, например, только по литературе «отлично» — за Давыдова из «Поднятой целины». «Неудов» пока еще никто не нахватал. Тем лучше. Но почему такой строгий вызов? Ох, как долго тянется немецкий язык! Дотошная новая учительница отрабатывает произношение, задерживается на каждой букве. Кирилл угрюмо грызет ногти, Света старается выяснить, что между нами произошло. «Поссорились?» — написала она крупно на обложке тетради, но мне не до нее. — Поезжай одна. Я задержусь, — сказала я после звонка. Дверь в лаборантскую полуоткрыта. Я не была в ней с того дня, как умер Поэт. В смятении прибежала я тогда к Андрею Михайловичу. Даже странно подумать, что я могла это сделать. Случись такое сейчас, ни за что бы не пошла. Год назад еще ничего не было известно. Чувства созревали где-то тайно, незаметно для меня… На пороге появился Андрей Михайлович. — Заходи! Что же ты стоишь? — пригласил он и пошел внутрь, за шкафы, где стоял стол и был устроен, за неимением места, уголок завуча. Сюда учителя приводили к нему «на расправу» расшалившихся мальчишек. Сейчас в этом строгом мире учебных пособий и тихо льющейся из приемника музыки стояла я одна. — Садись! — все так же коротко и сухо говорит он, и я послушно опускаюсь на какой-то ящик. Странное, затянувшееся молчание. Он что-то перебирает на столе. Устав от томительного ожидания, мое бедное сердце неистово колотится где-то вверху. «Хоть бы он не услышал», — думаю я и подношу руку к горлу. Но поздно. Он шагнул ко мне и посмотрел в лицо напряженным, ищущим взглядом. И мне почудилось — так бывает иной раз во сне, — что я окунулась в теплую, прозрачную воду и начала в ней быстро растворяться. Еще минута — и от меня ничего не останется. «Что же это такое? Господи, что?» — с замиранием думаю я и спешу перед исчезновением сказать какие-то слова. И я говорю что-то невероятное и повторяю это невероятное несколько раз, как плохо выученный урок. — Я тоже! — слышу я его дрогнувший, странно смягченный голос. — Что «тоже»? — испуганно переспросила я и увидела, что его брови недоуменно поползли вверх. — Ты сейчас сказала, что… любишь меня… Давно. С восьмого класса. — Я это сказала? — еще более испугалась я. «Господи, что я наделала? Что теперь будет?» — Прости, — растерянно проговорил он. — У меня что-то вроде слуховой галлюцинации. Не так понял… Не меня… Он отошел в сторону и крепко потер ладонью глаза и лоб. — Нет! Все так! И никого больше! — испугавшись теперь совсем другого, забормотала я и, запутавшись, разразилась слезами. Они капали на учетную тетрадь, лежавшую на коленях. Он осторожно переложил ее на стол и начал ходить в маленьком пространстве между шкафами с физическими приборами. В промежутках между всхлипываниями я слышала легкое поскрипывание его ботинок. Но вот они смолкли возле меня. — Ну перестань же! Все хорошо. Зачем ты плачешь? И так долго… — Н-не знаю! — протяжно вздохнула я и со страхом взглянула на него. Передо мною было такое смущенно-радостное, доброе лицо, какого я никогда не видела. Где пронзительный взгляд, заставляющий подчиняться самого непокладистого школьника? Где твердый, волевой голос? И кто это придумал, что он похож на князя Андрея, этого гордеца с «определенными и сухими чертами»? Скорее, Пьер Безухов… Да нет же, ни на кого он не похож! Он совсем-совсем особенный, хоть и чужой еще. — Вставай-ка и пойдем на улицу. Нечего в духоте сидеть! — незнакомым счастливым голосом сказал он и подошел к приемнику. — Ты знаешь, что это такое? Я помнила, что все это время в помещении звучала музыка, под нее было сладко и легко плакать, но что именно — для меня было темным лесом. — Финал Шестой симфонии — лебединая песня Чайковского! «Ох, какая невежда! Что я для него? И вообще все так странно… Как во сне…» — думала я, выходя вместе с ним из физического кабинета. Мне показалось, что прошло много времени, и школу если еще и не заперли, то в ней давно никого нет. Но школа жила шумной вечерней жизнью. В зале шла репетиция очередной пьесы и слышался уверенный режиссерский голос Толи. Возле дверей оживленно болтали Ира и Жорка. В открытой настежь учительской сидели над тетрадями Валентина Максимовна и Вера Петровна. Никто не придал значения тому, что мы вышли вместе: у классного руководителя и старосты всегда есть общие дела. Мы спускались вниз, а навстречу нам поднимались Ваня и Гриша с шахматной доской. Они с веселым видом прижались к стене, пропуская нас. Мы оделись в гардеробной, и нянечка Мария Никитична ласково пожелала нам доброго пути. У самого выхода мы столкнулись с Николаем Ивановичем. Он зачем-то вернулся в школу. — Уходите? А у меня еще работы часа на два, факт! — весело прокричал он, приподнимая мохнатую белую кепку. Ну и франт! Уж теперь никто не скажет, что он одевается, как грузчик в порту. Вполне интеллигентный директор! Андрей Михайлович открыл передо мной дверь, и мы, наконец, вышли. «Как странно, — подумала я. — У всех на виду мы прошли по школе, и никто не заметил, что мы не просто идем. Произошло чудо, перевернувшее мою жизнь! Как же так?» Я не знала, что позже многие будут вспоминать этот момент и говорить, что они уже тогда все поняли. Та же Вера Петровна, уткнувшаяся в тетради, станет потом уверять, как она была поражена. Но это позже. А сейчас никто ни о чем не догадывался. От начала и до конца мы прошли как заколдованные, не подвластные никакой пошлой мысли. По переулку мы шли молча. Окружающие предметы тонули в синих апрельских сумерках. Огни еще не зажигались. Москва приглушенно шумела за высокими домами. Мой любимый апрель! В этом месяце я родилась! Он всегда дарил мне счастье, еще с тех пор, когда озорной девчонкой вместе с Женькой Кулыгиной прыгала через Чаченку и собирала на Вершинках подснежники. И вот сейчас… — Тебе уже есть восемнадцать? — спросил он, и я удивилась совпадению наших мыслей. — Да, три дня назад! — Как хорошо! Через два с половиной месяца будет окончена школа и можно свободно решать свою судьбу! «Как это решать судьбу? — подумала я. — Разве она от человека зависит?» И вдруг я вспомнила все, что говорили о нем в школе. — А как же ваша жена? — спросила я. — Какая жена? — от неожиданности он заикнулся. — Ну та, которая ушла от вас. Дочка маленькая… Когда к ней идете, новый костюм надеваете. Все знают. — Все?! — ахнул он и громко рассмеялся, по-ребячески весь отдаваясь смеху. Смущенная, я ничего не понимала. — Чацкого все признали сумасшедшим, а вы, тоже все, без моего ведома не только женили меня, но и развели! — отсмеявшись, проговорил он. — Я знал, что обо мне много придумывают, но такого… Нет. Я никогда не был женат. С удовольствием бы имел дочку, но и ее нет. Иногда я гуляю с маленькой племянницей, дочерью брата. Может быть, кто-то увидел — и пошло! А в новом костюме я хожу в консерваторию. Очень люблю музыку. И тебя научу ее любить, хочешь? — Хочу… А все-таки почему вы не женились? — решаюсь я выяснить этот вопрос до конца. — Меня многие об этом спрашивали. Я всегда отвечал, что невеста моя еще не выросла! — Он вдруг остановился, пораженный какой-то мыслью. — А ведь это правда! Когда мне было двадцать два года и я окончил университет, тебе было только двенадцать! И даже тогда, когда ты пришла в эту школу, тебе все еще было мало — пятнадцать! — Вы тогда выгнали меня из класса! Как я ненавидела вас за это! — с горячностью сказала я. Мы шли по бульварам Ленинградского шоссе. За разговором я не заметила, как мы сюда попали. И теперь остановились под каким-то большим деревом. Небо успело потемнеть, и на его фоне упруго топорщились готовые к новой жизни ветки. Запах весенней земли, казалось, вырывался прямо из-под наших ног… «Апрельского мира челядь…» — Но я же не знал, что выгоняю свою будущую жену! Я уже перестал ее ждать. Отпустил бороду! — Вы хотите на мне жениться? Так скоро? — ужаснулась я, только теперь поняв, что он имел в виду, говоря о решении судьбы. Такое никак не укладывалось в моей голове. У наших девчонок все было иначе. Объяснялись в любви, бегали на свидания, целовались в уголках. О замужестве никто не думал. А тут! Он еще ни разу не поцеловал меня. Даже слово «люблю» не произнес… Нет, это невозможно! Он понял мое состояние, бережно взял за руку. — Но я же не Кирилл Сазанов. Подумай… — Конечно, не Кирилл… Я же не его полюбила. Но все же… все же… — Я не находила слов, чтобы выразить свое разочарование, и с досадой вырвала свою руку из его руки. — Ах, да! Я еще не сделал официального предложения! — воскликнул он и, отступив назад, слегка наклонив голову, как тогда на сиреневой аллее, с шутливой серьезностью произнес: — Я полюбил вас с той минуты, как увидел… Могу ли я надеяться, графиня? — И вовсе не с первой минуты. И вообще все это неправда! Что во мне? Вот Соня Ланская! Или Люся Кошкина! Одни глаза чего стоят! — почти со слезами говорила я, твердо уверенная в этот момент, что с его стороны тут какой-то обман, разобраться в котором я была не в силах. — Милая моя, маленькая! Хоть и восемнадцать лет, а все еще маленькая. Сколько ложных понятий в твоей голове! Послушай, что я тебе скажу! Он снова взял мою руку, и, подчиняясь серьезно-властному выражению его лица и взгляда, я не отняла ее. Таким я привыкла видеть его в школе. Волевого, спокойного и покоряющего. — Я не из тех, кого пленяют глазки, губки, носик, — начал он, — но твои глаза как раз прекрасны. Не длиной ресниц, разумеется, и не бирюзовым цветом, а прямотой и искренностью выражения, преданностью чему-то высокому. Я впервые это заметил, когда ты в восьмом классе отказалась заниматься с Игорем Бариновым. Такой твердый взгляд! И я подумал: «Эта девочка не подведет. На нее можно положиться!» И страшно хотел, чтобы ты не отступила, выдержала… — «Я царь — я раб — я червь — я бог!» — напомнила я, начиная понемногу успокаиваться. — Да, это первое, что мне пришло на ум. Я уверен, что каждый человек, если захочет, может выйти победителем из любых трудностей. В него надо поверить. Я очень поверил тогда в тебя и был счастлив, что все хорошо получилось. Конечно, я ни о чем другом и не думал. Ты была для меня ученицей. Меня же глубоко интересовала и продолжает интересовать психология моих подопечных. Я стал за тобой наблюдать. Бегаешь с пионерским галстуком, увлечена какими-то собраниями… Истинное дитя революционных преобразований. У меня было другое детство: с игрой на рояле, с иностранными языками, классической литературой, древней историей… Я подумал, что тебе все это чуждо. Несовместимо. И вдруг услышал изумительное чтение онегинских строф! — «Адриатические волны, о Брента!» — прошептала я, зачарованная его рассказом о себе, как сказкой. — Вот-вот! «И обретут уста мои язык Петрарки и любви!» — подхватил он. — Для меня это было чудесным открытием: лирика Пушкина отлично уживалась в тебе с пионерскими и комсомольскими идеями. И стало обидно, что на моих уроках ты не такая. Сумела же увлечь Валентина Максимовна! — Но ведь Архимед не Пушкин! — засмеялась я, радуясь, что он так хорошо помнит тот урок. — Согласен! Но и Пушкин поверял алгебру гармонией! С тех пор я стал насыщать свои уроки музыкой и все время следил, понимаешь ли ты это. А тут еще Сазанов. Умнейший парень, только путаник. Раньше времени увлекся идеалистической философией, а фундамент знаний слаб. Вдруг вижу, он от хорошеньких глазок на тебя, ершистую, переключился, записочки посылает. Путаник-то путаник, думаю, а в человеке сумел разобраться! И вообще я все время наблюдал за всеми вами! Кто вы? Как растете? О чем думаете? Впервые в школе восьмой класс, и впервые передо мной юношеский возраст. Я привыкал к нему, изучал. В старой педагогике ничего найти не мог. Новой еще не создано. Сам добирался… — А мы думали — гипноз! — воскликнула я. — Что я гипнотизирую? Слышал и об этом. Чего только не выдумают! Но я понимаю: в юности хочется во всем видеть необыкновенное… — Ну, это смотря в ком. В Вере Петровне мы ничего необыкновенного не видим! — возразила я. Он пропустил это мимо ушей. — Так вот, летом я поехал в Бородино. Николай Иванович пригласил на открытие лагеря. Меня соблазнило историческое место. Толстой. Наполеон… Когда-то я жил этим. О том, что встречу там тебя, мне не приходило в голову. Я стоял тогда около монастырского храма и думал о странном, органичном соединении прошлого и настоящего. Кутузов, Багратион, орлы на памятниках, монастырь генеральши Тучковой. И вдруг я увидел тебя. Ты бежала по своим важным делам, в белой кофточке, с голыми загорелыми ногами. «Вот она!» — подумал я и услышал твой голос со странным вопросом… — «Это вы, князь Андрей?» — перебила я его рассказ, вновь переживая впечатления того дня. — Именно этим! Сначала я не понял, а потом с наслаждением вошел в игру и назвал тебя графиней. Я вспомнил, что по странному совпадению тебя тоже зовут Наташей, как и толстовскую. Но, кроме имени, ничего общего у вас не было. Разве только взгляд. — Да, но я так ждала начала занятий, чтобы увидеть вас, а вы весь прошлый год улыбались Люсе и Соне. На меня же ни разу не взглянули! — снова обиделась я и попыталась вытащить руку из его сильных пальцев. Он сжал еще крепче. — И все-таки я видел тебя и те горы записок, которые обрушил на тебя Сазанов. Мне казалось, что между вами что-то серьезное. Об этом говорили многие учителя. Спорили. Валентина Максимовна считала, что девочки и мальчики в семнадцать лет имеют право на любовь. Вера Петровна утверждала, что в стенах школы не должно быть никакой любви. Запретить срочно! А что было делать мне, классному руководителю, да еще завучу? Признаться, не очень представлял. Но вмешиваться, во всяком случае, не собирался. — Но у нас с ним ничего не было! — возмутилась я. — И у меня ничего не было! — отпарировал он. — Я улыбался этим хорошеньким девочкам, как улыбаются распускающимся цветам. И они улыбались мне, потому что им очень хотелось, чтобы кто-то заметил их расцвет. Только и всего! Я вырос в семье, где к чувствам относились серьезно. К тому же я все время учился: сначала в консерватории, которую не закончил. Потом в университете. Увлекался педагогикой и психологией. Читал, размышлял. Любовь к женщине я представлял отнюдь не в кокетливых улыбках. Она полна для меня глубокого смысла. Я ждал своего часа. И он наступил, как всегда бывает, неожиданно. Помнишь, год назад ты прибежала ко мне с известием о смерти твоего Поэта? Я понимал, что тебе надо было найти тогда опору в твоем смятении. Но я до сих пор не знаю, почему ты выбрала меня, а не Валентину Максимовну, литератора, поклонницу этого Поэта… — Потому что любила вас, любила! — с легкой досадой сказала я, хотя в тот момент мне самой это еще не было известно. — Не знаю! — повторил он. — Но я-то как раз полюбил тебя именно в тот день. Вернее, тогда мне стало все ясно. Началось же, как я теперь понимаю, еще в Бородине, где ты мне явилась юной графиней… — А потом? — с замиранием сердца спросила я, вновь покоренная его словами. — А потом я заметил очередное послание Сазанова и решил, что с этим юным курчавым Ромео я не могу соперничать. Нечего и лезть. Десять лет разницы, хоть твой любимый Поэт и говорит, что это пустяки, а по-моему — не шутка! И все же против воли задумывался: а понимает ли этот мальчик, с кем его судьба свела? Оценит ли? Удивляло, что ты ему не отвечаешь и словно избегаешь. Видел, что он старается вызвать твою ревность, ухаживая за другими. «Э, — думаю, — не на всех это действует!» А потом смутил тот случай около учительской. Довел все-таки! — Не он, не он! Из-за вас это случилось. Сказали, будто уходите от нас в университет! — И не думал! Новая легенда! Мое призвание — школа. Никогда не уйду. Я поступил в аспирантуру, но это только для углубления знаний… Неужели из-за меня? Если б я знал! Он замолчал, поднес мою руку к лицу и прижался к ней щекой. Сердце мое стучало беспрерывно и больно. — А сегодня на меня что-то нашло, — тихо продолжал он, отпустив мою руку. — И как хорошо! Я увидел тебя и Сазанова, разговаривающих у дверей зала. Мне показалось, что он слишком победно на тебя смотрит. И я подумал: почему, собственно, я так равнодушно упускаю свое счастье? Пусть эта умная, милая девочка все узнает и решит сама. Так или иначе, но через два с половиной месяца мы расстанемся навсегда!.. И я пошел к вам, смутно представляя, как буду действовать и что говорить. Впервые такой туман нашел на меня. Остальное ты знаешь… Теперь веришь, что все это очень серьезно? — Верю? Но и я ведь серьезно! — Тогда зачем хочешь пустить наши отношения по шаблонной дорожке: свидания у памятника Пушкину, поцелуи украдкой? Ты мне очень дорога, но и ради тебя я не стану дежурить под часами. Этот разговор нам необходим. Следующий состоится через два с половиной месяца, после экзаменов. Тогда мы станем равными и ты будешь говорить мне «ты». А пока все должно идти по-старому. Можешь даже принимать записки от Сазанова… — Вот этого не будет! Я запретила ему! — Ну, это твое дело. А теперь пора домой. Уже поздно! На секунду он приблизился ко мне, посмотрел в глаза. Мне показалось, что он сейчас поцелует меня, и я зажмурилась от страха. Но он отступил. Перехватил свой портфель в другую руку, быстро зашагал к вокзалу. «Вот дурочка! — думала я, догоняя его. — Если он не хочет ходить на свидания к памятнику Пушкину, то целоваться на Ленинградском шоссе тем более не будет!» Когда мы расстались на вокзальной площади, часы показывали половину двенадцатого. Через двадцать минут уходил последний дачный поезд. Так поздно я еще никогда не возвращалась. — Тебе не будет страшно? — заботливо склонился он. — О нет! В Немчиновке меня каждая собака знает! — засмеялась я. — Тогда до завтра. Увидимся на уроке! Все остальное время я думала только о том, что со мной случилось. Мне было странно: еще утром я ни о чем не подозревала, уезжала из дома беспечной девчонкой, а возвращаюсь невестой. Да, он так сказал: через два с половиной месяца мы решим свою судьбу. Но сейчас об этом никому нельзя говорить. Даже Светке. А как бы она удивилась! «Недосягаемый!» — вспомнилось ее слово. Но нет. Я не могу его подвести. Учитель. Завуч. И он же мой будущий муж! Думать об этом было почему-то страшно, и я отказалась. Другое дело — вспоминать весь разговор от первого до последнего слова! И я предавалась этому с упоением! В овраге мягко шумела Чаченка. Одуряюще пахло оттаявшей землей и прошлогодними листьями. В ночной темноте ожидающе застыли березы, до последней веточки полные сладким живительным соком. Я прислонилась горячей щекой к шелковистой бересте. Я вспомнила, как два года назад, в Бородине, считала, что большего счастья, чем тогда, уже не будет. Наивная глупышка! Сейчас оно в сто раз сильнее. А ведь это еще не все. Через два с половиной месяца… У крыльца, почуяв меня, радостно залаяла Дианка. И тут же на порог вышла мама, со всхлипом произнесла: — Господи, я уж считала, что тебя в живых нет. Второй час ночи! Я крепко обняла ее, поцеловала, и она затихла от непривычной ласки. В самом деле, уж и не припомню, когда я целовала родную мать, такие сентименты не были приняты в нашей семье. Схватила кота Семена, но кот терпеть не мог поцелуев, вырвался из рук и юркнул под печку. — Отец сильно беспокоился. Недавно заснул. Что ж ты… — мягким шепотом укоряла мать, поправляя сбившийся на голове платок. — Я пойду к нему! — рванулась я. — Что ты! — испугалась мама. — Пусть спит, ему вставать рано… Где была-то, шальная головушка? — Ладно. Завтра расскажу. Спать так спать! — опомнилась я и, еще раз поцеловав мать в висок, на цыпочках вошла в сонную тишину комнаты. В углу на сундуке тихо посапывала Нинка. Я постояла возле нее и отошла к окну. Надо было придумать, что расскажу завтра отцу с матерью. Ведь пока все это тайна! За окном темнел силуэт моей любимой сосны. Стихи, что ли, написать о том, как жила-была девочка, лазила по раскидистым ветвям, а теперь вот выросла, стала невестой… Нет, не получаются стихи. Ну а что же делать, если я совсем-совсем не хочу спать? Я залезла на узкий подоконник, поджала колени и стала смотреть в черноту весенней ночи. Какая удивительная стоит тишина! Какой добрый мир в моем родном доме! Почему я не замечала этого раньше? Ах, глупая, глупая! Нет, вовсе не глупая, раз он полюбил меня! Очень даже умная и красивая! Назло всем красивая и умная! Жаль, что никто пока не знает этого. Тихонько засмеявшись от счастья, я спрыгнула с подоконника и будто этим прыжком разорвала тишину, казавшуюся такой прочной. На крыльце яростно залаяла Дианка и с пронзительным визгом покатилась куда-то вниз. В дверь громко постучали. Густой мужской голос потребовал открыть. — Иван! Вставай, Иван! — тревожно позвала мать и задвигала запором. Я вышла из комнаты. Двое в милицейской форме предъявили ордер на обыск. Вошедший с ними старый дед из соседнего дома прислонился к косяку… Что же мог натворить отец? Я знала, что после злодейского убийства Кирова началась проверка людей. Была арестована председатель поссовета Чернова. Мы с Жоркой считали, что это правильно. В ней, старой интеллигентке, было, на наш взгляд, что-то чужое. Нет, не могли мы, ровесники Октября, думать, что в нашей самой прекрасной стране может совершаться несправедливость. Раз арестовывают, значит, замешан человек в чем-то плохом, вредном. Да, но то была Чернова, а тут собственный отец! Он, конечно, был знаком с Черновой как член поселковой комиссии по благоустройству. О господи! Неужели она вовлекла моего малограмотного отца в какие-то свои скверные дела? Говорили, что она с заграницей имела связь… А я ничего не замечала! Комсомолка называется! Голова у меня окончательно пошла кругом, сквозь сероватый туман я увидела, что милиционер идет в мою комнату… Отца увели в шестом часу утра. Уже вставало солнце и жадно съедало апрельский ледок на лужицах. Я смотрела вслед уходящему отцу, на его жалко согнувшуюся спину и думала, что это какое-то наваждение, что завтра наши справедливые органы власти разберутся во всем… Разобрались, но произошло это много лет спустя, когда отца не было в живых. Реабилитировали посмертно. Я же никогда больше не видела его. А оклеветал отца тот страшный дед-доносчик. Из-за него же пропала честнейшая старая большевичка Чернова и многие другие из поселка. Но все это стало известно потом. Тогда же… — Что делать будем, На-аточка? — всхлипывала мать на крыльце и с надеждой смотрела на меня. Теперь я была ее опорой, старшая в семье. Я села рядом с матерью на сырую ступеньку. Погода испортилась, откуда-то налетел холодный ветер. Я вышла без пальто, и меня продувало со всех сторон, руки стали странного лилового цвета, будто в чернилах. — Поди оденься! — просила мать, но я не трогалась с места. «Как все быстро меняется! — думала я. — От великого счастья в один миг можно перейти к не менее великому несчастью. Неужели это я сижу тут, дрожащая от ветра, невыспавшаяся? А где та, вчерашняя, счастливая, красивая, любимая? Той, наверное, никогда и не было». — Что молчишь-то? — спросила мать. — Вернется же папа, — лиловыми губами ответила я. — Эх!.. — вздохнула мама. — Некоторых еще в прошлом году забрали, а никто еще не вернулся. Время такое… «Вот как, — подумала я. — Мама-то больше меня знает!» — Пойду работать! — мрачно произнесла я. — Надо, Ната, надо! — согласилась мать. Но в школу я все-таки поехала. Нужно было сообщить обо всем Ире, Николаю Ивановичу… — Что с тобой? — испугалась Ира. — Ты белая, как мертвец! — Я и есть мертвец, — слабо улыбнулась я и рассказала об отце. — Да как же он мог? — возмутилась Ира. — У них что, организация? Я пожала плечами. Ира, как и мы с Жоркой, горячо верила в то, что арестовывают только виновных. — Мне надо работать, матери помогать Нинку растить! — сказала я. — Сегодня контрольная по геометрии, ты готова? — глупо спросила Ира. Я молча посмотрела на нее. Какая она еще маленькая! А ведь и я два дня назад была такая же! — Я буду искать работу! — повторила я. Ира сложила на животе маленькие ручки и удрученно смотрела на меня. Было видно, что она в глубокой растерянности. Николай Иванович был где-то на совещании директоров. Мы заглянули в пионерскую к Толе. — Так-так! — покачал головой Толя. — Дело сложное. — Мне надо работать, семье помогать. Не поможешь устроиться на завод? — попросила я, но Толя посмотрел на меня долгим печальным взглядом и ничего не ответил. И я поняла, что из-за отца и на меня легла тень. Ведь на заводе, где строят самолеты, наверняка спросят, кто я такая. Круг замкнулся. В маленькой, такой родной мне пионерской наступила тягостная тишина. Я молча вышла. Был уже звонок на первый урок, но Ира не уходила. Вместе со мной она ждала Николая Ивановича. Начался урок физики. На мгновение мне представилось недоумение Андрея Михайловича, почему меня нет. Ну и пусть! Потом он сам поймет. Не хочу я навредить ему. А то, что я для всех теперь опасная, это я поняла из красноречивого молчания Толи. Наконец пришел Николай Иванович, шумный, оживленный, в своей нарядной кепке. Но, выслушав нас, он так же, как и Толя, грустно посмотрел на меня и так же произнес: — Так-так! — Я больше не буду учиться, — проговорила я сквозь душившие слезы, потому что поняла: ни от кого мне не будет помощи, отныне я одна! — Не спеши. Два с половиной месяца осталось. Из школы тебя никто не гонит, с аттестатом легче будет устроиться, — посоветовал Николай Иванович. — Да-да! — обрадованно подхватила Ира. Ах эти два с половиной месяца! Что знают о них Ира и Николай Иванович? Все рухнуло, и навсегда. В этом я была уверена и именно поэтому не хотела думать о школе. Мне бы только уйти до конца урока, чтобы не видеть никого, особенно его… Не помню, как я очутилась на вокзале. Дико болела голова. Но я все-таки разглядела на поселковой почте объявление, что требуется разносчик писем в деревню Ромашево. Всего полтора километра от Немчиновки. Отличная работа. Ноги у меня крепкие. Маму я застала сидящей на крыльце. Будто она и не поднималась с тех пор, как я ушла. — Буду почтальоном! — сказала я. — Ну что ж! — согласилась мама. Я пошла в комнату и легла. Я не спала много часов и, наверное, поэтому, едва коснувшись подушки, полетела в черную бездну. К вечеру у меня поднялся сильный жар, и я впала в беспамятство. Иногда я приходила в себя, видела над собой озабоченное лицо доктора Гиля и всегда — маму. Словно видения промелькнули лица Иры, Светы, Жорки… Потом долго никого не было. Доктор Гиль господствовал один. Выстукивал, выслушивал, вливал в рот какое-то питье, клал на лоб что-то холодное и тяжелое. У меня перед глазами все время стоял красноватый сетчатый туман, и я громко кричала: «Уберите сетку!» Но однажды я открыла глаза, а сетки не было. Я лежала тихо, боясь, что она все-таки появится. Но она не появилась. В открытое окно заглядывали свежие зеленые листья. Я их отчетливо видела. Когда же они распустились? Вчера ничего не было. — Мама! — крикнула я, удивляясь слабости голоса. Но мама услышала. Она вошла вместе с Гилем. Как же она похудела! Рука как высохший листок. — Ожила наша красавица! — улыбнулся доктор. — Теперь все в порядке. Не плачьте, Мария Петровна. Будет жить, замуж выйдет, внуков вам народит! Почти полтора месяца, оказывается, пролежала я в нервной горячке да еще с двусторонним воспалением легких. Гиль даже боялся за мою жизнь, запретил ребятам приходить ко мне. И не удивительно, что зеленые листья смотрели в окно: май подходил к концу. Началось медленное выздоровление. Я лежала на высоких подушках, вдыхая запах распустившейся в палисаднике сирени, и чувствовала, как в меня снова входят силы жизни. Мне никто ни о чем не напоминал, а я ни о чем не спрашивала. Инстинктивно береглась. «Потом, потом! — говорила я самой себе. — Еще немножко, и я обо всем спрошу!» Однажды на закате у крыльца зазвучал приглушенный мужской голос. «Милый доктор Гиль! Он все еще беспокоится!» — подумала я. Но это был не доктор. Быстрые незнакомые шаги замерли на пороге моей комнаты. Мама со слезами запричитала: — Вот она! Насилу у смерти из рук вырвали! Странное беспокойство охватило меня. На мгновение туман заволок глаза. Когда он рассеялся, я увидела Андрея Михайловича, растерянно стоявшего посреди комнаты. Маму тихо кто-то позвал, и она вышла. — Садитесь! — сипло сказала я и, пока он пододвигал табурет, тихонько перевела дыхание. Он посмотрел на меня незнакомыми, глубоко запавшими глазами. Лицо его страдальчески сморщилось. Наверное, вид у меня был страшный. Мама не раз говорила, что от меня остались только кожа да кости. Но мне было безразлично. Еще неизвестно, зачем он приехал. — Как вы нашли наш дом? — спросила я. — Меня привезла Светлана Воротникова. Ей можно довериться. Она каждый день сообщала мне о твоем состоянии. «Ага, — подумала я, — так это Светка шепчется с мамой на кухне!» А вслух сказала: — Ко мне нельзя! — Светлана сказала, что врач уже позволил. — Вы знаете, что случилось? — Об этом мне сообщил Николай Иванович… Не понимаю, почему ты мне сама ни о чем не рассказала? Ушла в тот день, не повидавшись. — Теперь это не имеет значения. Все так переменилось! — Ты разлюбила меня? — Нет! Но вы никогда на мне не женитесь… — Вот как! Кто тебе внушил такие «мудрые» мысли? А я, между прочим, рассказал Николаю Ивановичу… — О чем? — О том, что женюсь на тебе! — А он что? — А вот это уже не имеет никакого значения. Твое дело выздоравливать и помнить, что от двух с половиной месяцев остался один! Я плотно закрыла глаза, но слезы все равно потекли на подушку. Он встал и концом простыни вытер мне щеки. Потом наклонился и осторожно поцеловал в губы. Когда я открыла глаза, его уже не было. У моей постели сидела крайне возбужденная Светка и горячо шептала мне в лицо: — Ой, я так рада, так рада! Представляешь, один раз не успела зайти справиться о тебе, так он меня чуть не убил своими глазищами! — Знаешь, Света! Я теперь буду жить долго-долго! И ничего мне не страшно! — торжественно сообщила я. КОГДА НАЧАЛАСЬ ЛЕГЕНДА? С этого дня выздоровление пошло гигантскими шагами. Сила любви действовала быстрее, чем лекарство. Доктор Гиль разводил руками и уже через неделю разрешил мне встать. — Вот чудесница! — удивлялся он. — А я думал, что не меньше месяца еще проваляется. С палочкой будет учиться ходить! А она сразу пошла! В следующий раз Андрей Михайлович встретил меня на ногах. Он ничего не сказал, но по сиянию его глаз я поняла, что он рад и счастлив. Мама уже все знала, была очень растеряна и повторяла: «Без отца-то как же?» Но сейчас как раз и было необходимо, чтобы в нашу семью вошел умный, добрый человек и все поставил на свое место. Андрей Михайлович быстро подружился с Нинкой, интересовался ее школьными делами, советовал, куда поступать после семилетки. Выбрали курсы стенографии. Все налаживалось. Я уже по-прежнему бегала по саду. В один июньский вечер он приехал особенно радостный. Сообщил, что вместе с университетским товарищем снял дачу в Болшево. — У нас будет отдельная комната, и мы хорошо проведем лето. Согласна ли моя милая графиня? — ласково спросил он. Согласна ли? Еще бы! — Экзамены кончились. Через три дня я свободен и жду тебя! — с волнением добавил он, прощаясь со мной на крыльце. Я пошла проводить его вдоль оврага. Светлый вечер понемногу набирал густоту. Высоко над березами всплыл белый серп месяца, и, если очень всмотреться, можно было заметить вокруг него слабые искорки звезд. Глухо урчала в траве маленькая Чаченка. Он не торопился. Смотрел на меня добрыми глазами, к чему-то прислушивался, удивленно говорил: — Тихо-то как! Ах, хорошо! И похоже на Болшево. Там тоже есть березы и речка… Я не могла представить ни Болшева, ни нашей жизни вдвоем. Вдруг он оступился: это была та самая ложбинка, где я когда-то упала, испугавшись своей же собственной собаки, догонявшей меня. Как давно это было! Почти семь лет прошло. Маленькая, смешная девчонка бежала ночью по оврагу, стремясь преодолеть страх темноты. Иначе она не будет считать себя настоящей пионеркой! Я рассказала ему об этом полушутя, думала, что он посмеется вместе со мной. Но он сделался серьезным. — Так вот откуда у тебя упорство! — сказал он. — А все тогда очень смеялись! — торопливо продолжала я и несколько раз назвала имя Тоськи. — Это кто? Мальчик или девочка? — спросил он. — Мальчишка, первая любовь моя! — весело ответила я. — Ну! Значит, кроме Сазанова, еще кто-то был? — пошутил он. — Нет… Это просто так. В одном звене были… на коньках катались. Вы не думайте ничего плохого! — вдруг смутилась я. — Почему ты решила, что я думаю плохо? Нет, это хорошо. Такое у всех было. — И у вас? — И у меня. Я такой же, как все. Давно-давно жила девочка, с которой мы на даче играли в крокет. Очень она мне нравилась. Но она предпочла моего брата… На сердце у меня появился холодок. Мне было неприятно, что какая-то девочка нравилась ему раньше меня и он вспоминает о ней с нежностью. — А где она теперь? — Не знаю. Вероятно, вышла замуж, растит детей, — добродушно проговорил он, останавливаясь и с наслаждением вдыхая вечерний воздух. — Она была лучше меня? — упавшим голосом спросила я. Он с изумлением повернулся ко мне, и я невольно отступила под его взглядом. — Да! — отчеканил он. — Примерно в той степени, в какой этот Тоська был лучше меня! Кстати, где он сейчас, я забыл спросить? В голосе слышалась ирония, но до меня она не дошла. — Уехал куда-то… Но разве можно сравнивать? — возмутилась я, и мне вдруг стало смешно, когда я вообразила тогдашнего маленького озорного Тоську рядом с этим умным взрослым мужчиной! — Правильно, нельзя! — подхватил он. — И никогда не будем этого делать. Я не хочу, чтобы наша жизнь омрачалась какими-то глупыми пустяками. Все иначе должно быть у нас с тобой, моя единственная на свете графиня! Не зря же я так долго ждал, пока ты вырастешь! Поняла? А теперь можешь спросить у меня все, что хочешь. Я честно отвечу. И пусть это будет последний раз! — Хорошо. Вот… — Я запнулась и опустила голову. Я не знала, как выразить беспокоящую меня мысль. Я верила, что он любит меня. Иначе бы его здесь не было. Но что-то странное было в наших отношениях. Не как у всех. Он меня называл на «ты», я по-прежнему говорила ему «вы». Правда, во второй приезд сюда он мимоходом заметил: «Все еще „вы“?» Но особенно не настаивал. Он ездил к нам, как князь Андрей к Ростовым. И мама его побаивалась. За все время он только один раз поцеловал меня, и то во время болезни. А может быть, и не было этого, мне в тогдашнем моем состоянии многое могло показаться… — Ну, смелее! — улыбнулся он. — Тогда, когда я болела, вы поцеловали меня или мне приснилось? — наконец решилась я. — Нет. Не приснилось. Поцеловал. — Один раз? — А ты и одного раза не сказала мне «ты»! Он улыбался, и я никуда не могла уйти от его взгляда. — Ты, — робко сказала я. Трехлетняя ученическая привычка связывала, как путы. Улыбка сошла с его лица. Он ждал. — Ты! — увереннее повторила я. — Я тебя люблю! — И я тебя! — как клятву произнес он и поцеловал совсем иначе, чем тогда. Сильно, свободно и радостно. — А я загадал, что целую тебя второй раз только после того, как ты скажешь мне «ты»! — признался он. О! Князь Андрей, наверное, никогда не уйдет из нашей жизни! Ну и прекрасно, пусть! — Пойдем обратно! Ты все равно опоздал на все поезда, — восторженно запрыгала я от вдруг наступившей легкости и внутренней свободы, словно рухнула какая-то преграда между нами. Сейчас я не сомневалась, что у меня так же, как у всех, и даже гораздо лучше, потому что такого, как он, ни у кого нет. Мы прибежали домой, взявшись за руки, и ему не показалось это неуместным. Как-то вдруг растаяла разница в возрасте. Он делал все то же самое, что и я. Даже злющего кота Семена взял на руки. Мама постелила ему на диване в столовой, и, засыпая в своей комнатке, я испытывала необычайное успокоение оттого, что он находился тут, совсем близко. Я сидела в чулане и укладывала свою корзинку, с которой ездила в пионерский лагерь. Я и замуж собиралась, как в лагерь: три смены белья, тапочки, белая кофточка. Подумав, бережно завернула в тетрадный лист пионерский галстук и положила на дно. Пусть лежит! Он же никому не мешает, а мне он будет напоминать о многом: и о немчиновском отряде, и о сиреневой аллее в Бородине. Какая-то тень легла на меня сзади. В дверях стояла Лилька, тонкая, затянутая широким поясом. — Уезжаешь? — спросила она, будто обо всем знала. У нее незаурядное чутье. — Как видишь! — сухо ответила я. — А не боишься? Она посмотрела на меня с тонкой усмешкой. — Чего? — не поняла я. — А если бросит он тебя? Разница большая и в уме, и в возрасте. Генька Башмаков так и сказал… — Что сказал? — спросила я с бьющимся сердцем. — Сказал, что мы его считали богом, а он женился на какой-то дурочке… — А Кирилл ничего мне не велел передать? Вы, случайно, не подружились с ним снова? — Нет! — гордо ответила Лилька. — Я к прошлому не возвращаюсь! — И отлично делаешь. Я тоже. И давай на этом простимся. Мне некогда! Я снова деловито занялась корзинкой, хотя сердце мое никак не могло успокоиться. Удивительно, но с Лилькой я всегда становилась мелкой, глупой. Еще ни один разговор с нею не кончился добром. Я не прощалась, как Татьяна, со своими любимыми холмами. Я уходила с легкой корзинкой и знала, что вернусь сюда еще не раз. И все же, спустившись в овраг, я невольно обернулась. Наш ветхий, потемневший дом был весь облит солнцем, и могучая сосна во дворе простирала свои мохнатые лапы… …Он встретил меня у автобусной остановки, взял корзинку из моих рук и строго сказал: — Сначала зайдем в одно официальное, но совершенно необходимое учреждение! Мы свернули в тихий переулок и остановились перед дверями с надписью «Загс». Я ничему не удивлялась, а доверилась его воле и делала все, что он от меня требовал. Молодая, скучающая женщина выписала нам свидетельство о браке, задав только один вопрос: чью фамилию мы будем носить? — Мою! — твердо ответил он, не взглянув на меня. «Конечно, — подумала я. — Не мою же!» И мне нисколько не было странно, что фамилия, вызвавшая когда-то у меня насмешку, стала моей собственной. Я уже не Натка Дичкова, занозистая девчонка, а взрослая, равная ему, жена — Наталия Ивановна Сербина! — Ну как, моя графиня? — спросил он, когда мы вышли из душного помещения на воздух. Во всем, что случилось, ничего не было необычного. Тогда еще не считали нужным обставлять бракосочетание торжественно. Будто выдали справку в поссовете. И все-таки в душе что-то перевернулось. — Я теперь княгиня! — важно ответила я, заставив его расхохотаться. — Умница — вот ты кто! — И, не стесняясь прохожих, он звонко поцеловал меня посреди улицы. Дома Андрей познакомил меня со своей матерью и братьями. Молодые, очень красивые мужчины по-светски приложились к моей руке. Мать, седая, благообразная старушка, напоминающая портреты пушкинских времен, по-русски три раза поцеловала меня. Оробевшая, невидящими глазами всматривалась я в людей, в обстановку, в которой мне предстояло жить долгие годы. Вот оно, княжество, из которого вышел мой суженый! Много книг. Полки почти до потолка. Рояль на полкомнаты. По стенам портреты в тяжелых черных рамах. Совершенно белый старик, старушка в кружевной шали. Еще один старик с темной бородой и странно знакомыми проницательными глазами. «Отец, наверное!» — догадалась я. — Предки! — улыбнулся Андрей, заметив мой взгляд. — Все врачи. Деды, прадеды… И я сначала хотел пойти по проторенной дорожке. Да соблазнила педагогика! — Вот и меня тоже! — вставил брат помоложе. — Один Митенька не изменил семейной традиции. Оленька тоже преподает в школе! Митенька, высокий белокурый красавец, был уже доктором медицины, хотя не достиг еще тридцати пяти лет. Сашенька, тремя годами моложе его, занимался со студентами театрального училища эстетикой. Старшая сестра Ольга жила с семьей в Новосибирске. Муж у нее был военным. Все это я узнала из разговоров за столом. Меня удивила в этой семье необычайная ласковость друг к другу. Все они назывались уменьшительно-детскими именами и не видели в этом никакой сентиментальности. Муж был здесь Андрюшенькой. К нему, как к младшему, относились с особой нежностью. Это наш-то Андрей Михайлович! Суровый и сильный, каким мы считали его в школе! Если рассказать — никто не поверит! — Я профессор по недоразумению, — весело объяснил Митенька. — Настоящий профессор у нас Андрюша. Он восьми лет научные открытия делал. — Доктор человеческих наук! Он нам всегда предсказывал будущее, и очень верно. А вот себе ошибся: сказал, что никогда не женится! — лукаво подхватил Сашенька, очень похожий на Андрея голосом и манерой поднимать брови. Тут все дружно рассмеялись, и громче всех Андрей, а Митенька стал откупоривать бутылку с шампанским. — Андрюшенька, Наташенька! Живите счастливо! — подняла тост мать, Ольга Андреевна, и со слезами на глазах поцеловала нас. Я была как в тридевятом царстве, где благородные рыцари, поднесшие мне пенистый кубок счастья, не только заслонили от всех бед, но даже имя изменили. Озорное пионерское «Натка», с гордостью мной носимое, перешло в нежное, протяжное «Наташенька». Приняв меня в свой круг, как младшую сестру, Митенька и Сашенька заторопились к своим семьям на дачу. Женившись еще в пору студенчества, они уже имели по двое детей. Поехали и мы в свое Болшево, оставив Ольгу Андреевну разбираться по хозяйству. Впрочем, на другой день и она должна была уехать к Митеньке, где ее ждали внучата. Дача в Болшеве стояла недалеко от реки. Глубокие заводи белели кувшинками. Они качались на воде, как упавшие с неба звезды. Мне захотелось сорвать хоть одну, и я с детской резвостью побежала к берегу. — Подожди! Сначала занесем вещи! — с улыбкой остановил Андрей, радуясь, что мне понравилось выбранное им место. Желтый, обшитый тесом дом прятался в фруктовом саду. У калитки нас встретила полная, румяная женщина лет тридцати. На руках у нее крутился годовалый ребенок. Взъерошенная, перепачканная песком девочка постарше стояла рядом. — Это Катя, жена моего друга Кости, — познакомил нас Андрей. — А это их милое потомство! Мужа моего Катя звонко расцеловала, как старого знакомого, а мне подала пухлую руку и критически оглядела с головы до ног. По-моему, я ее сильно разочаровала. Большая терраса делилась фанерной перегородкой пополам. Одна часть относилась к помещению, где жила Катя с детьми, другая была наша с маленькой комнаткой при ней. Окно открывалось в кусты жасмина, покрытые сплошь белыми, уже подсыхающими цветами. Аромат от них шел ошеломляющий. Из вещей в комнате всего и стояло что широкий матрац на козлах да столик с табуреткой. — Ну как? — спросил Андрей, запихивая мою корзинку под козлы. Его чемодан уже стоял там. — Отлично! — одобрила я. Мне и в самом деле все казалось тут особенным, даже толстая Катя, пригласившая нас на чай в свою половину. — Завтра твоя Наташа пусть хозяйничает сама, а сегодня вы мои гости! — сказала она. Впечатлений у меня за день было столько, что я только глядела вокруг и бессмысленно улыбалась. После чая Катя повела меня в общую кухню за домом, где на огромной холодной плите стояли примусы и керосинка. Тут же за ситцевой занавеской жила хозяйка дачи, сухопарая, глазастая старуха в черном платке. На кухонные принадлежности я взглянула с некоторым страхом. До сих пор я умела только кипятить чай. В чемодане у нас лежала курица, мясо, сыр, колбаса. Все это Катя велела снести в погреб. Первое утро нашей новой жизни было необыкновенным. Такая голубизна, такое золотое сияние разливалось вокруг, так весело возились в жасмине птицы, что даже не верилось: может ли на самом деле быть так хорошо? «Нет, нет! Все так и есть! И будет всегда!» — что-то пело и кружилось во мне. Я натыкалась то на стол, то на табурет и смеялась. В маленькой комнате было слишком тесно. Мы оставили на керосинке кастрюлю с варившейся курицей, попросив хозяйку присмотреть, и медленно пошли вдоль реки. И все, что было вокруг: и блеск воды, и шелест березовых ветвей, и пестрые солнечные тени на дорожке, — все входило в душу, наполняло ее глубоким и радостным смыслом. — Правда, хорошо? — спросила я, хотя заранее знала, какой получу ответ. — Еще бы! Надо бы лучше, да не бывает! — весело отозвался Андрей и, заглянув мне в глаза, предложил: — Пойдем-ка обедать! Утром вместо завтрака мы пили молоко. Жидковато, конечно. Мне уж и самой захотелось есть. — Пошли! А вечером покатаемся на лодке! — воскликнула я и, дав себе волю, помчалась вприпрыжку, даже отдаленно не предчувствуя, что радостно ожидаемый вечер сыграет со мной злую шутку. Я выставила на стол творог, сметану и побежала на кухню за куриным супом. Андрей сидел на террасе в соломенном кресле и с мальчишеской радостью смотрел на мои приготовления. Я налила в тарелку бульон, который был почему-то странного болотного цвета. Да и запах от него шел не очень приятный. Меня это немного удивило, но все же я спокойно поставила его перед мужем. Он хлебнул одну ложку, потом неуверенно другую и остановился. — Курица была свежая? — спросил он. — Да. Твоя мама дала ее, — ответила я и взяла ложку в рот. Я не была столь выдержанной, как он. Мне не хватало воспитания. Я выплюнула прямо на стол горькую жидкость и по-собачьи заскулила. Объяснилось все просто: я сварила курицу с потрохами. Обчистив и обмыв ее сверху, я не подумала о том, что у нее внутри! Это от желчи все было зелено и горько. Андрей, отодвинув тарелку, намазал на хлеб масло и смотрел смеющимися глазами на мою несчастную физиономию. — Ничего! Первый блин всегда комом! — утешал он меня, с аппетитом уплетая хлеб. И может, все обошлось бы, поели бы творогу со сметаной, потом посмеялись бы… Но в эту минуту за фанерной стенкой раздались голоса: — Ваша-то молодуха курицу не выпотрошила. Прямо так и сварила. Я смотрю — матушки! — притворно-жалостно сказала старуха хозяйка. — Господи! — охнула Катя. — Бедный Андрей! Такую ли жену ему надо было! Я сразу увидела, что она не хозяйка! — А туда же, замуж! Теперешние девки все такие, лишь бы выскочить, — вновь загудела старуха. — Ох, Анисья Федоровна! Какая у него невеста была! Хорошенькая, умная, а уж готовит — пальчики оближешь! И по возрасту ему пара. От ужаса я едва дышала. — Вот так судьи! — весело прошептал Андрей, находя в этом разговоре что-то забавное, но, взглянув на меня, с силой постучал в стенку. Не удовольствовавшись этим, быстро пошел на половину Кати. Ничего не видя перед собой, я кинулась в комнату и зарылась головой в подушки. Я не плакала, но меня била сильная дрожь. На вопросы Андрея я отвечала только одним словом: «Уйди! Уйди!» К нам сунулась было перепуганная Катя с какими-то пузырьками, но я так закричала, что Андрей выставил ее и закрыл дверь на крючок. Теперь он ничего не говорил, только крепко сжимал мои плечи. И неотступно смотрел мне в затылок. Я чувствовала его взгляд, ощущала силу рук и понемногу успокаивалась. Наконец отважилась открыть глаза. В комнате стояла серая мгла. Неужели вечер? Нет. Просто пошел дождь. По стеклу медленно растекались крупные капли. — Я сейчас уеду отсюда! — сказала я. — Подождем до завтра. Гроза начинается! — тихо ответил он и отпустил мои плечи. — Нет. Сегодня. А ты можешь оставаться. — Почему же? — Ты снял эту дачу, ты и живи. Я уеду в Немчиновку. — Поедем вместе. — Зачем? Ты же видишь, что я плохая жена-а… Наконец-то у меня прорвались слезы, и я с наслаждением захлюпала. — Для меня самая лучшая! — сказал Андрей. — А кра-а-сивая невеста-а… — Не было никакой невесты. Однажды я пришел к ним в гости, и Катя познакомила меня со своей родственницей. Мне и в голову не пришло, что она собралась выдать ее за меня замуж. С тех пор я у них и не был. — Все равно я не гожусь. Ничего не умею. Я не хочу, чтобы ты умер от моих обедов. — Даю слово, что если и умру, то не от этого! — Не смейся! Где моя корзинка? Твердое решение всегда придает силы. Я оделась в пять минут. Только бы никого не встретить по дороге! Мне показалось, что зловещая старуха стоит под яблоней. Но, слава богу, это всего лишь чучело. Нет и толстой, хозяйственной Кати. Наверное, жарит на кухне пирожки, ждет с вечерним поездом мужа. Дети ее одни орут за перегородкой. Скорее! Я перепрыгнула через лужу у крыльца и кинулась к калитке. Дождь зарядил, видно, надолго, а у нас ни зонтов, ни плащей — новое доказательство моей бесхозяйственности. Но пусть вымокну до нитки — не останусь! — Стойте! Стойте! — Катин голос. Она бежит к нам с полными руками. Мужу дает зонт. На меня накидывает какой-то макинтош. Тугощекое Катино лицо залито не то дождем, не то слезами. Она хочет что-то сказать, но только машет руками. Может, Катя и не очень плохая? Но это ничего не меняет. Макинтош я вешаю на мокрое огородное чучело и упрямо, не разбирая дороги, шагаю к станции. Дома Андрей сделал все, чтобы уберечь меня от нового воспаления легких. Растер ноги спиртом, напоил чаем с малиной и медом, заставил проглотить какой-то порошок. Все эти снадобья в изобилии хранились в старинном ароматном шкафу в комнате Ольги Андреевны. И, только уложив меня в постель и плотно закутав одеялом, устало опустился рядом и замолчал. Впрочем, и раньше он бросал только короткие фразы-слова: «Выпей!», «Надень кофту!», «Ложись!». В наступившей тишине было слышно, как за окном журчал по желобу дождь. Небеса словно прорвало. Молчание затягивалось, и в сердце у меня поселилась тревога. Он сидел боком, и мне был виден его бледный, строгий профиль с устремленным в пространство взглядом. Таким я видела его в классе, когда у нас шла контрольная работа, а он, дав нам возможность разбираться в задачах самостоятельно — у каждого своя, — задумывался о чем-то для нас непонятном. Предполагалось, что о неудавшейся семейной жизни. И мне понемногу начало казаться, что все повернулось вспять. Не муж это мой, не Андрей, как я начала его называть, и уж не горячо любимый братьями милый Андрюшенька, а снова недосягаемый учитель Андрей Михайлович, сильный, требовательный, проницательный, умеющий, по убеждению ребят, гипнотизировать. В страхе я зашевелилась. Стало вдруг душно и жарко. — Лежи! — тихо приказал он и положил руку на мой лоб. — Ты недоволен мной? — спросила я, успокоенная этим жестом. — И тобой тоже. Но больше собой. Я многое упустил… Если даже такая, как я считаю, цельная натура, твердая комсомолка может впадать в истерику от ерунды, то что же делают другие, милые, хорошенькие девочки? Кусаются, царапаются, бьют посуду? Что? — Значит, я должна была спокойно слушать, как меня поливают грязью? — Вот то-то и оно: я! меня! Гусиное самолюбие Геннадия Башмакова! Не ты ли гневно осуждала его? — Так это же совсем другое! Я искренне не понимала, как можно смешивать общественную жизнь, чванливую спесь Геньки Башмакова с моими личными домашними обидами. — По форме — другое, а по сути одно и то же: как смели про меня, такую хорошую, сказать что-то не то! — Ты согласен с ними? С этой страшной старухой и ехидной Катей? Ты, ты… Я захлебывалась и не находила слов выразить свое возмущение. «Предал!» — подумала я так же, как когда-то о Жорке Астахове, но что-то все-таки удержало меня сказать это вслух. Учитель. Он снова стал учителем. — В какой-то мере согласен, — не обращая внимания на мой возглас, твердо продолжал он. — Откидывая грубость и мещанскую пошлость их разговора — этого я, конечно, не принимаю и сказал об этом Кате, — я не могу не видеть и правды: хозяйничать ты не умеешь! Восемнадцать лет — не такой уж младенческий возраст… — Я не собираюсь посвятить свою жизнь кухне! — Никто не требует от тебя такой жертвы. А уметь варить суп все-таки нужно! Кстати, я не считаю это непостижимым. — Что же мне делать? — Взять в руки поваренную книгу — она у мамы на полке — и попробовать ее осилить, проверяя на практике. Как в школе физические и химические опыты. — Не получится! — вздохнула я, чувствуя себя хоть и побежденной, но все равно несправедливо обиженной. Как спокойно, сухо говорит он со мной! Да любит ли он меня? — Не боги горшки обжигают! Эту истину можно понять буквально, поскольку дело придется иметь с настоящими горшками и кастрюлями! По его голосу было слышно, что он улыбался. У меня навернулись слезы. — Зачем? — прошептала я в подушку. — Ты же теперь презираешь меня! — Я презираю глупые истерики и нежелание разобраться в себе. А тебя я люблю и верю, что ты все можешь сделать. Вспомни, как ты преодолела свой страх перед темнотой! Как осилила неподдающуюся математику! Перед чем же ты остановилась сейчас? Поверь, не перед трудностями, а перед мнением недалекой Кати, не говоря уж о темной старухе. Вот что мне обидно! Он говорил и гладил меня по голове, как ребенка. И от легких прикосновений его рук внутри у меня все усмирялось, затихало. Но взглянуть на него я все еще не могла. Совестно было. — А все-таки ты умеешь гипнотизировать! — наконец сказала я, поворачиваясь к нему лицом. Он убрал руку и рассмеялся. — Я уж вспомнил эту легенду о себе. Думаю, дай попробую. Вдруг выйдет! Иначе как было прекратить эти рыдания?.. Ну, не буду, не буду! Все прошло… Мы не вернулись в Болшево, хотя Костя приезжал извиняться и уговаривать. Я спряталась в другой комнате и не вышла. Мне не хотелось видеть человека, который выбрал себе в жены Катю. Все лето мы провели в Москве. Ольга Андреевна жила у старшего сына. Соседи уехали в деревню. В Немчиновку мы тоже не ездили. Мама считала, что мы до осени обосновались на даче. В нашем распоряжении была старая московская квартира в двухэтажном особняке близ Арбата. Когда я думаю об этом сейчас, то прихожу к выводу: ничего более прекрасного не было в моей жизни, чем эти два жарких летних месяца полного затворничества и узнавания друг друга. Все что ни делается, — все к лучшему, сказал какой-то мудрец. В Болшеве при соседях ничего этого не могло бы произойти. Как обкрадена была бы я тогда! Именно в эти однообразные, если глядеть со стороны, дни я делала одно важное открытие за другим. И самое главное — то, что человек сложен! Его нельзя рассматривать однолинейно, как математичка Вера Петровна: знает математику — стоящий, не знает — пропащий! Эта несокрушимая учительница до конца своих дней не могла понять, почему блестящий преподаватель физики выбрал себе спутницу, весьма далекую от этого предмета. В классе было столько отличниц! — Да, в том-то и беда, что у нас много хорошо знающих свой предмет преподавателей, но мало педагогов, способных до конца понять ученика, — взволнованно говорил Андрей, шагая по комнате, как маятник. — А Валентина Максимовна? — протестую я. — Да, но она прежде всего хороший человек, а потом уж педагог. И берет своей непосредственностью, искренностью. За это ученики прощают ей многие промахи. Она убеждена, что если она литератор, то ничего другого знать не обязана. Лет через пять она может потерпеть крупное фиаско! — Неужели Валентина Максимовна должна знать физику? — Мне показалась смешной эта мысль. — Ничего страшного, если она будет знать о некоторых научных проблемах хотя бы по названию. А вот диалектику, историю, философию ей знать совершенно необходимо. Помнишь тот провал с Достоевским? Еще бы! В девятом классе при изучении «Преступления и наказания» Кирилл совсем загнал бедную Валентину Максимовну в угол. Она отмахивалась от него, как от назойливой осы, и кричала: «Отстань ты от меня! Что в учебнике есть, то и знай! Больше я не требую. В твоей философии я не разбираюсь!» Кирилла интересовал философский смысл главным образом наказания. Толкование Ницше о сверхчеловеке было его любимым коньком. Он хотел совместить это с Достоевским. «Пошли к Андрею Михайловичу! Кто со мной?» — кричал Кирилл, поняв, что от Валентины Максимовны ничего не добьется. С ним пошли трое или четверо мальчишек. Вернулись они одновременно и смущенные и восторженные. — Что ты им сказал? — Во-первых, предложил сесть. Разговор предстоял мужской, откровенный. Во-вторых, я спросил, хорошо ли они читали роман. Очень быстро выяснилось, что с пятого на десятое, почти не вдумываясь в смысл. Достоевского так читать нельзя. Глубокий мыслитель, нелегкий. — Они сказали тогда, что ты Достоевского знаешь наизусть. — Чепуха! — засмеялся Андрей. — Но продумал серьезно — это верно! — И это ты тоже все прочитал? — с некоторым страхом спросила я, указывая на высокие полки, где рядом с физикой Хвольсона, Ауэрбаха, Эйнштейна, Иоффе стояли толстые тома истории Ключевского, Костомарова, Виппера, сочинения Маркса, Энгельса и, наконец, новенький шеститомник В. И. Ленина. — Только что вышел! — похвастался Андрей, беря в руки ярко-красный с черным тиснением том. «Он бросит тебя, — вспомнила я Лилькины слова. — Слишком большая разница!» Правда, у меня в запасе десять лет! Но разве я за этот срок смогу столько узнать, прочитать, обдумать? Значит, не в возрасте дело, а в возможностях ума. — Ты что загрустила? — спрашивает Андрей, останавливаясь передо мной и беря мои руки в свои. Лицо его в полумраке комнаты, из-за спущенных от солнца штор, кажется неправдоподобно красивым, как у молодого Чехова и таким же мягким, со свисающей на лоб прядкой. — Я ничего не знаю, ничего! — в панике шепчу я. — Ты бросишь меня! — Брошу?! — несказанно удивился он. — И это после того, как я с таким трудом нашел тебя? Не выйдет! Ты смотри сама не уйди от меня, старика! Он весело смеется и кружит меня по комнате. Мне хорошо, радостно, но какой-то бесенок заставляет спросить: — К кому же? — К Сазанову, разумеется. Молодой, красивый, философ — все в нем есть! — От тебя — к нему? О, князь Андрей! Ты тоже иногда бываешь глупым! Начиналась пленительная игра всех любящих друг друга людей. И все же бывали моменты, когда меня охватывал страх, заставляющий прятать лицо у него на груди. — Что-то новое? — тихо спрашивал он. — Знаешь, мы могли никогда не встретиться! — Не могло это случиться! — отшучивался он. — Нет, могло! И я рассказала ему историю своего поступления в другую школу. Если б я там осталась, ничего бы этого не было! Вот ужас-то какой! — Был бы еще какой-нибудь случай! — уверенно говорил Андрей. «И правда, был бы!» — с облегчением думала я. Взаимное узнавание двух любящих людей — что может быть прекраснее? Мы невылазно сидели в прогретой летним солнцем московской квартире и не замечали хода времени. Оно как бы застыло для нас. Я любила расположиться на скамеечке у его ног, читать новеллы Цвейга или еще что-нибудь и изредка взглядывать, как он готовится к будущим урокам, подбирает книги, что-то помечает карандашом на страницах. Бывало и еще лучше, когда он садился за рояль и играл вальсы Шопена, прелюдии Рахманинова и Скрябина. Глаза его медленно блуждали, изредка останавливаясь на мне. — Погоди! Начнется сезон, будем ходить на настоящие концерты. Музыку он любил проникновенно. Одно время хотел стать пианистом и учился в музыкальном училище при консерватории. Но, поняв, что возможности его невелики, оставил. Начал поиски другого пути. «Да, — думала я под легкие шопеновские звуки, — важно найти самое главное. А тогда уж ничто не страшно!» К моему удивлению, я довольно быстро освоила поваренную книгу. Свой дебют с курицей я вспоминала со стыдом. Теперь мне доставляло большое удовольствие выскочить ранним утром, пока муж спал, в магазин или в арбатский крытый рынок, купить все свежее и приготовить вкусную еду, поминутно заглядывая в кулинарные рецепты. Заслышав шум примуса и мою возню, еще заспанный, он приходил ко мне в пустую, черную от копоти кухню, помогал мыть посуду и лукаво приговаривал: — Ну правда же, не боги горшки обжигают? По вечерам нас тянуло в толпу. Мы выходили на остывающий от дневного зноя Арбат и шли к Красной площади. Любимый маршрут прогулок: постоять у Мавзолея В. И. Ленина, посмотреть на смену часовых, потом спуститься к реке и долго идти по набережной среди гуляющих, смеющихся людей. В темной воде отражались звезды. Однажды в коридоре нашей квартиры зазвучал телефонный звонок. Я страшно удивилась: — Разве у нас есть телефон? — Да. И я впервые жалею, что он есть. Сейчас все кончится! — Что именно? — Наше великолепное затворничество. Но жизнь есть жизнь! — комически вздохнул Андрей, снял трубку и тут же передал ее мне. Звонила Света Воротникова. Не могу понять, как она узнала номер, который мне самой не был известен. — Ната! Куда ты скрылась? Твоя мама беспокоится, говорит — ни слуху ни духу! — А ты что? — Сдаю экзамены, как все, — озабоченно ответила Света. — Какие экзамены? — удивилась я и вдруг поняла, что оказалась выбитой из общего потока жизни: мои однокласники поступали в институты! От Светы я узнала, что она, Жорка, Гриша и Соня Ланская целый месяц занимались у Иры. Иногда к ним заезжал Иван Барабошев, он сдавал в Тимирязевскую, Гриша сдает в Военно-политическую академию, Соня в горный, сама Света в Менделеевский, а Ира и Жорка в педагогический, только на разные факультеты: Ира — на историю, Жорка — на физику, что и следовало ожидать. Лилька к ним не примкнула, и неизвестно, где она. Кирилл поступает в историко-архивный. Сдает прекрасно. Вот какая вокруг идет жизнь! А я сижу за спущенными шторами и ничего не знаю и не делаю! У меня даже нет свидетельства об окончании школы. Я проболела все выпускные экзамены! Муж был прав: все кончилось! В комнату я вернулась взволнованная, с красными пятнами на лице. — Что же мне делать? Что? — с тревогой спрашивала я. — Прежде всего успокоиться! — сказал Андрей, слегка хмурясь. Настроение менялось. Передо мной снова вырисовывалось лицо учителя. Я приготовилась слушать. — Конечно, я обо всем думал. Но не хотелось спешить. Ведь такое, что мы пережили вдвоем здесь, никогда не повторится. Но уж раз твоя Света вывела нас из сказочного сна, давай говорить серьезно. В этом году ты в институт сдавать не будешь. Опоздали. В сентябре надо получить в школе свидетельство. По болезни ты имеешь право на освобождение от экзаменов. В крайнем случае придется сдать математику. Потом поступишь на подготовительные курсы при университете. Они начнут работать в октябре. И хорошо подготовишься к следующему году. Устраивает тебя такой план? — Вполне! — обрадовалась я. Смущало только, что придется сдавать математику Вере Петровне. Засыплет! Но все обошлось лучше, чем я думала. На Веру Петровну насели Валентина Максимовна и Антон Васильевич, который теперь стал завучем. Ее убедили, что с математикой я расстаюсь навсегда. Мое призвание другое. И она сдалась. Все складывалось удачно. Но исполниться нашим планам помешало одно обстоятельство: у нас должен был родиться ребенок. И зиму и начало весны я провела в ожидании чего-то необыкновенного, даже устала. Время тянулось удручающе медленно. Долго не таял снег. Потом еще дольше шли дожди и плавали туманы. — Хочу, чтобы зелень была, солнце, сирень! В такую слякоть грустно родиться на свет человеку! — вздыхала я и мечтала, чтобы все отодвинулось на месяц. До конца апреля оставалось несколько дней. Я чувствовала себя легко, весело и была уверена, что спокойно перешагну через праздники. — Вот видишь, как я хочу, так и будет! — беспечно говорила я, ложась спать. Но через два часа проснулась, будто кто толкнул в спину. — Что? — с тревогой спросил Андрей. — Кажется, не перешагну! — уныло ответила я… Апрельская ночь двигалась к рассвету. Она была такая же, как год назад, и даже такие же деревья, налитые соком, безмолвно стояли под окнами. Апрель — мой любимый, счастливый месяц, но с прошлого года я перестала ему доверять. Он мог коварно обмануть. Но на этот раз апрель был щедр ко мне. Он как бы извинялся за свое прошлогоднее предательство: у меня родилась двойня — мальчик и девочка! Машка и Мишка! Да! Когда мы шутя спорили: Наташка или Андрюшка, — каждый из нас хотел получить повторение другого. Но повторения быть не может. У наших детей должна быть своя судьба. И свой характер. Пусть они носят и свои имена. Мой муж согласился с этим. Он находился в состоянии «потрясения счастьем», в каком я видела его однажды в Болшеве, и все, что я предлагала, находил прекрасным. ВСПУГНУТАЯ ЗВЕЗДА — Подожди! Давай постоим минутку. Видишь эти бронзовые львы под фонарями? Ребенком я сидел на них верхом. Просто удивительно! — Что же тут особенного? Так делают все дети! — Вот именно! Сегодня утром я был здесь с Машкой и Мишкой, и они моментально их оседлали! Я тут же представил, что пройдет два десятка лет, и наши внуки сделают то же самое. Жизнь бесконечна! Мы стояли возле памятника Гоголю. Высокие молочно-белые шары фонарей бросали неровный свет на подставку из четырех львов-сфинксов. Их бронзовые морды и лапы ярко блестели, отшлифованные сотнями маленьких всадников. Машка и Мишка и при мне взбирались на них, но никакие подобные мысли не приходили мне в голову. Засмеявшись от счастья, я тесно прижалась к руке мужа: — А ты помнишь, что завтра шесть лет, как мы объяснились с тобой? Был холодный весенний вечер. Оттаявшая за день земля вновь подморозилась и стала упругой. Оголенные липы бульвара еще не проснулись. Весна на этот раз не торопилась. — Нет, у меня другой счет времени. Это было в июне, на сиреневой аллее за сто верст отсюда! Так что не шесть лет, а скоро восемь! — А если начать счет с того дня, как ты выгнал меня из класса, то придется прибавить еще один год! — со смехом вспомнила я. — Охотно прибавлю! Чем больше, тем лучше. — Но почему мы ни разу не съездили в Бородино? Давай этим летом, а? В июне, когда сдам сессию! Согласен, князь Андрей? Он склонился к моей холодной руке, согрел дыханием пальцы. Торопясь скорее выйти на любимую вечернюю прогулку, я часто забывала то шарф, то перчатки. Машка и Мишка до сих пор плохо засыпали. Стоило шевельнуться, как над сетками кроваток поднимались две лохматые головенки. — Уже собрались! — осуждающе говорила Машка. — И мы пойдем. Да, Маша? — вторил Мишка. Он ничего не решал самостоятельно. Главной была Машка. Главней, чем мы. Спокойная, деловитая, рассудительная Машка родилась на сорок пять минут раньше — на целый урок, как говорил муж, — и на правах старшей командовала братом. Если я спрашивала Мишку, с чем делать блинчики — с творогом или с вареньем, — он мчался к Машке и только потом отвечал: «Мы будем с вареньем». Обязательно «мы». Маша с ним не советовалась, решала одна за двоих. Нам приходилось долго ждать, чтобы они угомонились. Уходили на цыпочках и не тушили свет. Тут уж было не до перчаток. — Пойдем. Как бы не обнаружили, разбойники, что нас нет! — говорил Андрей с веселым блеском в глазах. — Деспоты! — вздохнула я. — По пять лет скоро исполнится, а свободы никакой! …Нам не просто жилось первые годы. Близнецы часто болели, особенно слабенький Мишка. Несколько раз было страшно за его жизнь. Не подготовленная к трудностям быта, я плохо справлялась с домашним хозяйством. Бывали провалы, минуты отчаяния, когда теряешь себя, говоришь необдуманные, злые слова. Все мое нутро протестовало против такой жизни, тем более что мои сверстники пользовались всеми правами молодости. Инстинктивно я отдалилась от них. Из гордости ни к кому не ходила. Но время от времени ко мне забегала Света, похорошевшая, синеглазая, упоенная первым успехом. На улице ее поджидал студент Петр. — Вот он! Видишь? — оживленно показывала мне Света в кухонное окно шагавшего взад-вперед по переулку худющего, длинноногого парня. — Правда, хороший? Увидеть на таком расстоянии, да еще в грязное окно, было почти невозможно. В комнате надрывался от крика больной Мишка, я слышала только этот крик и больше ни о чем не могла думать. — Вижу! Хороший! — скороговоркой бросала я и бежала в комнату, растрепанная, в халате, засаленном от постоянной готовки на примусе и керосинке. С жалостью посмотрев на меня, чистенькая, нарядная Света надолго исчезала, а я, прижав к себе ревущих ребятишек, сама начинала плакать. — О чем, маленькая? Твои трудности временные, пойми! — убеждал меня вечерами муж, лаская и целуя наравне с близнецами. — Это никогда не кончится! — всхлипывала я. — Еще один год, от силы два — и ты сама будешь смеяться над собой! А жизнь впереди такая большая, что все успеешь сделать. Вот увидишь! Лучше скажи, чем тебе помочь? — не отступал муж. Весь остаток вечера он возился с малышами. Мы вместе купали их, кормили кефиром и кашей. Молока у меня на двоих не хватало. Ночью по очереди дежурили у заболевших. А ведь Андрей много работал. Семья требовала средств. Кроме того, он занимался в аспирантуре, разрабатывал новые методы преподавания, заново оборудовал физический кабинет. Он не мог иначе. Через год после нашего выпуска школа переехала в новое четырехэтажное здание. Было где развернуться. К Андрею валом валили учителя физики всего района. Сидели на уроках, осматривали кабинет. В конце концов мужа выбрали районным методистом. Андрей уходил ежедневно в восьмом часу утра и приходил к ужину. В тот трудный год я впервые была свидетелем тяжелого сердечного приступа. В детстве он перенес тиф, и было какое-то осложнение, из-за чего впоследствии его освободили от военной службы. Нет, не просто было в таких условиях сберечь чувство, и если нам это удалось, то только благодаря ему. Андрей никогда не выходил из себя, умел сдержать и мои нервы. Успокоившись, я с удивлением спрашивала: — Ты и дома учитель? Неужели тебе не хочется иной раз побушевать? — Еще как хочется! — смеялся он, стискивая ладонями мое лицо. — Да ведь если подумать о последствиях, то и расхочется. Как легко становилось после таких разговоров! И нудная домашняя работа шла радостнее, и мир казался светлее, и дети быстрее выздоравливали! И настал, наконец, день, когда я поступила в желанный педагогический институт. Ко мне, как это бывает у спортсменов, пришло второе дыхание, которое с тех пор не оставляет меня. Полная удовлетворенность жизнью, внутреннее ощущение счастья неотразимо действовали на окружающих. На улице оборачивались мужчины и долго смотрели мне вслед, недоумевая, чему так неудержимо радуется эта молодая женщина, весьма скромно одетая и особой красотой не отличающаяся? В институте в меня влюблялись студенты и забавно разочаровывались, узнав, что я замужем. На курсе меня избрали групоргом, а потом выдвинули в члены факультетского бюро комсомола. Изголодавшись по общественной работе, я ни от чего не отказывалась. Сессии сдавала только на «отлично». Поднимала меня вверх неведомая сила, как хлеб на полях после обильного, теплого майского дождя. Утро начиналось в сумасшедшем темпе. Как в сказке, все само летело в руки, шипело, кипело. Семью поднимала под свою любимую песню «Не спи, вставай, кудрявая!». — Ну и энергия! Не меньше, чем на солнце! — с улыбкой говорил муж и подчинялся всем распоряжениям. Он уходил первым. Я отводила Машку и Мишку в детский сад попозже. Мне в институт к девяти. Зимой мы выходили в синих потемках. На светлеющем небосклоне висела луна. Два закутанных малыша-колобка катились рядом со мной. Мишкино любимое занятие — без конца задавать вопросы. — Курицы ночью спят? — мямлил он через платок. — А как же? Все люди, звери и птицы ночью спят! — педагогически поясняю я. — А курицы спят? — Я же сказала: спят! — Я не тебя спрашиваю. Машу! — холодно говорит Мишка и не смотрит на меня. Ах, да! Совсем забыла, кто для него главный в нашей семье. — Машенька, ответь ему! — прошу я. — Курицы не спят. У них кроватей нету! — с важным спокойствием отвечает Маша. Я фыркаю, а Мишка счастлив и готовит новый вопрос: — Почему луна не падает? Я смотрю на бледнеющую в утренней синеве луну и молчу. Что бы я ни ответила, Машин приоритет останется выше. — Потому что она привязана к солнцу! — не моргнув глазом, говорит Маша восхищенному брату. Но вот и детский сад, одноэтажный особнячок, окруженный старыми липами. В арбатских переулках таких тьма-тьмущая — отголоски старой дворянской Москвы. В них еще по-прежнему топятся печи. Я впихиваю малышей в высокую двустворчатую дверь и убегаю. Там Маша справится без меня. Разденется сама и поможет Мишке. Хорошо иметь разумницу дочку! День в институте наполнен до краев. Лекции, семинары, доклады на кружках, собрания, заседания. Все важно и интересно. Времени остается только на то, чтобы забежать в магазин и наскоро приготовить ужин для семьи. За детишками заходит на обратном пути отец. Иногда я их жду долго. Все трое увлекающийся народ. Могут зайти на сквер и начать лепить бабу, или занесет их в кондитерскую, где малыши сами выбирают конфеты к чаю. — Безобразие! Все остыло! — непритворно сержусь я, открывая им дверь. Но передо мной (отрепетировано по дороге) повинно склоненные три головы, и гнусавый хор тянет: — Мы больше не бу-у-удем! Тут все мои «сердитки», как называет Маша морщинки на лбу, начисто исчезают, я смеюсь и валю малышей на диван. Начинается вечер с рассказами и играми. Весенняя сессия подходила к концу. Остался один экзамен — история СССР. Пока все шло отлично. Я сижу на террасе старенького немчиновского дома, обложенная книгами, картами, конспектами. Муж с Машкой и Мишкой, чтобы не мешать мне, отправились на речку. Я вижу белые панамки малышей у самой воды. Но хватит. Не отвлекаться! Завтра можно будет думать о чем угодно: и о поездке в Бородино, и о давнишней мечте побывать в Крыму. Я еще ни разу не видела моря. И горы тоже. Многого еще не видела. Но теперь, когда Машка и Мишка подросли, мы сможем путешествовать. На один месяц мама всегда отпустит… Фу, снова посторонние мысли! Устала, что ли? Я решительно придвигаю учебник и углубляюсь в хронологическую таблицу. Древнее государство Урарту… Киевская Русь… Татарское нашествие… Дмитрий Донской… Ледовое побоище, немецкие псы-рыцари… Народное ополчение 1612 года… Героический 1812-й! Сзади с треском раскрывается террасная дверь, дребезжат стекла! Что за безобразие? — Натка! Скорее! — запыхавшись, кричит Нинка, точно бежала сто километров. На самом деле выскочила из кухни. — Не мешай! Я же просила! — злюсь я. — Война! Натка, война! — 1812 года? — глупо шучу я. — Нет, 1941-го! По радио говорят. Да иди же к приемнику! Приемник на кухне. Мама любит слушать, когда готовит обед. Сейчас она стоит с открытым ртом и переводит непонимающие глаза с меня на Нинку: оказывается, война идет уже с рассвета. Войска фашистской Германии на большом пространстве перешли нашу границу. Что там наполеоновский поход через Неман! От Прибалтики до Молдавии бомбят и обстреливают новые псы-рыцари наши города и села… Я снова выскакиваю на террасу. Налетевший ветер яростно листает и путает страницы истории. 1612-й, 1812-й… О 1941-м еще ничего не сказано… — Андрюша! Сюда-а! Андрей! — истошно кричу я, перегнувшись через перила, и вижу, как он что-то весело говорит малышам, берет их за руки, и они втроем идут между березами, со смехом карабкаются в гору. Они еще очень счастливы. Они не знают того, что знаю я… Вечером мы поехали в Москву. Она тонула в сплошной непривычной темноте. Арбат без огней — непостижимо! Мы ехали в темном троллейбусе и поражались удивительному спокойствию людей. Говорили мало и не о войне. На перекрестке долго стояли. Посреди улицы в молчании проходил красноармейский полк. Дома легли спать без света. У нас еще не было темных штор. Предупреждения о затемнении уже были вывешены на всех дверях. Еще вчера все светилось и сверкало. Будто не одни сутки, а много лет прошло с тех пор! И в институте на другой день было такое же сосредоточенное спокойствие. Экзамены сдавались в особой тишине, никаких студенческих шуток. Парней мы пропустили вперед: почти у всех лежал в кармане вызов в военкомат. В соседней аудитории двое сдавали государственные экзамены в военной форме. Я вышла из института на горячую московскую улицу с отличной оценкой в зачетке, но никакой радости не почувствовала. Все изменилось. Я зашла в школу к Андрею. Он стоял в вестибюле, окруженный выпускниками 41-го года. Решался вопрос: быть или не быть сегодня выпускному балу? Сколько надежд было у них на этот последний школьный вечер! Встревоженные, опечаленные смотрели они в глаза учителю. — Вечеру быть! — вдруг слышу я твердый голос мужа. — Ура! — забыв обо всем на свете, прокричали ученики, а секретарь комсомольского комитета Медина Забелина, наша немчиновская девчонка — по традиции в этой школе все еще учились ребята из поселка, — вывесила на дверях объявление: «Выпускной вечер состоится!» Медине восемнадцать лет. Чем-то она напоминает не то Иру, не то меня в этом возрасте. Может быть, решительным потряхиванием головы, задорной улыбкой? Мне приятно смотреть на нее, и я тоже, как и она, на минуту забываю о войне. С лестницы торопливо спускается озабоченный Николай Иванович, с портфелем и летним пальто, перекинутым через руку. — Вот какие дела, Ната! — сурово кивает он мне и тут же обращается к мужу: — Андрей Михайлович! Меня вызывают в райком партии. Насколько я понял, мне поручают эвакуацию детей района. Наш завуч Антон Васильевич выехал позавчера с семьей в отпуск на Украину. Школа остается на вашей ответственности. Не исключено, что на Москву будут воздушные налеты. Надо подготовить бомбоубежище. В общем, действуйте. Это вам партийное поручение! Муж не был членом партии, но ему и в голову не пришло, что что-то не так. Поручение принял, как коммунист. Он не спросил у меня об экзамене. Это была мелочь, о которой едва ли стоило говорить. Я не обиделась. Но что мне делать дальше? — Немедленно поезжай в Немчиновку и будь там с детьми и матерью. В Москву носа не совать. Как только смогу — вырвусь сам! — тоном приказа сказал он мне. — Только и всего? — возмутилась я, хотя понятия не имела, чем я еще могла быть полезна. Остаться в школе? Здесь и без меня много народу, одних выпускников два класса. — Сберечь маленьких детей — тоже полезное дело! — жестко сказал он, и я поняла, что дальнейший протест ни к чему не приведет. — Но ты приезжай к нам! Слышишь? — взмолилась я, вдруг ощутив надвигающуюся опасность: эвакуация детей! — Слышу! Он наконец улыбнулся мне, крепко взял за локоть, проводил до дверей. — Где ты будешь ночевать? — уцепилась я за последнюю ниточку. — У меня ключ от кабинета директора. Там есть диван. А вообще сейчас это не главный вопрос. Поняла? — Да! Я быстро ткнулась носом в его щеку и побежала на вокзал. На даче Машка и Мишка спокойно рылись в песке. Но Нина по поручению райкома комсомола уже выехала строить укрепления под Москвой, захватив лопату и рюкзак с хлебом и картошкой. Охваченная страхом, мама стиснула мою руку: — Ты-то никуда не уходи! Ах, куда уж мне с таким грузом! Мимо нашего дома спешат к месту призыва мужчины с рюкзаками и скатками шинели за плечами. Их до станции провожают женщины, матери, сестры, жены. Никто не плачет. Шагают прямые, негнущиеся… — Все уходят! Все! Как в мировую! — шепчет рядом мама. Мне не грозит участь солдатской жены. У мужа больное сердце. Мама радуется: дети не останутся сиротами. Но у меня душа в смятении. Смотрю на чужие проводы, и Щемящее чувство вины не оставляет меня. Ну что ж, что муж освобожден от воинской службы по болезни, но я-то здорова! Бездействовать в такое трудное время? Пусть только приедет Андрей — я все это выложу и пойду хотя бы окопы рыть, как Нинка! Как-то под вечер забежала Света. Принесла записку от мужа. Шла мимо школы и заглянула. Учреждение, где работает Света, эвакуировалось в Челябинск. Она не едет. Родители Светы уже старые и больные. Взять их с собой невозможно. Оставить одних — тем более. — Что же ты будешь делать? — спросила я. — Буду работать на мыловаренном заводе. Я же химик! Мыло тоже нужно фронту. Завод не выезжает. Не бог весть какой важный объект! — спокойно пояснила Света. На этом заводе она проработала всю войну. Ходила с разъеденными щелочью руками и постоянным насморком от удушающего запаха. Но выдержала, ни разу не пожаловалась! — А твой Петр? — поинтересовалась я. — Он уже на фронте. Буду ждать! — обреченно вздохнула Света и повязала платок на голове избушкой, как носили в старину солдатки. Я крепко обняла свою верную подругу. С Ирой Ханиной меня связывала общая работа в школе. Кончилась она — и все рассыпалось. Встречались, правда, приветливо, но и только. Со Светой были более житейские, личные отношения, и они никогда не подводили нас. Андрей написал, что через несколько дней уходят на восток несколько эшелонов с московскими детьми, предлагал взять Машку и Мишку и ехать с ними. Ни за что — твердо решила я. Здесь мама, Света, Нинка забегает со своего трудового фронта. Наконец, он сам, Андрей, близко! В Немчиновке нас никто не тронет. Правда, идут плохие вести с фронта. Наши войска отступают. Но не всегда же так будет! Я верю, что настанет момент — и мы, как в 1812 году, погоним фашистских захватчиков вспять. Есть же у нас свои Кутузовы и Багратионы! Не оскудела же русская земля! А ночью был первый налет на Москву. Хорошо, что с нами ночевала Нина. Приехала за сменным бельем. Такого не приходилось видеть никому. В первую мировую и в гражданскую фугасок не сбрасывали. Беспрерывный вой сирен, пальба зениток, гул стремительно пролетающих истребителей… Если так страшно было в Немчиновке, то, представляю, как было в Москве! Мы стояли втроем на крыльце — я, мама и Нинка, — не в силах сдвинуться с места. Огни трассирующих пуль пронизывали небо. Только бы не проснулись дети! Пусть не слышат этого ужаса! Их раскрасневшиеся во сне мордашки светлы и спокойны! Казалось, после такой ночи и солнце не встанет. Но оно встало вовремя, и птицы запели, и затрепетала молодая, сочная листва на березах. Что же это такое? Как совместить свет, тепло, радость — и этот железный грохот, огонь, ужас! Я сидела у дома, прислушиваясь к внезапно наступившей тишине. Колени мои нервно подпрыгивали, как в ознобе. В таком состоянии и застал меня Андрей. Он поднялся из-под горы и, увидя меня, съежившуюся на ступенях, кинулся обнимать. От него пахло паленой шерстью, руки в копоти, а через лоб от переносицы к волосам шла свежая царапина. Но это был он, единственный нужный в эту минуту мне человек. На Москву сброшено несколько фугасных и сотни зажигательных бомб. Разрушен дом на Кудринской. А на школу упала одна зажигалка. Андрей как раз дежурил на крыше с двумя десятиклассниками. С непривычки, пока тащили ее в ящик с песком, набили себе шишек. — Ничего, научимся! — убежденно сказал муж, крепко прижимая меня к себе. Он был по-юношески возбужден, порывист, азартен и совсем не походил ни на твердого школьного учителя Андрея Михайловича, ни на моего спокойного, мудрого мужа. — Что с тобой? Ты какой-то новый! — тихо спросила я, рассматривая его закопченные, с ободранной кожей ладони. — За эти дни, пока жил в школе, я много передумал. Пришлось оборудовать бомбоубежище в подвале. Вчера я впервые провожал в него матерей с маленькими детьми. Надо быть обязательно бодрым, неунывающим. Только тогда мы победим! А победим обязательно! — Да! — воскликнула я, зараженная его уверенностью и всем тем новым, что он принес с собой. Как же я могу чего-то бояться, быть малодушной?.. — Пойдем к малышам! — предложил он, глядя на меня запавшими от бессонницы глазами. Малыши спали. Машка первая почувствовала приход отца, засмеялась, вскочила, вся потянулась к нему. Потом завизжал от радости Мишка. Они сидели у него на руках, в длинных ночных рубашках, и с двух сторон стискивали ручонками его шею. — Задушите! Тише! Я еще воевать должен! — отбивался он. — Война на крыше? — пошутила я. Он спустил детей на пол и, прищурившись, посмотрел на меня. — А если на самом деле? — На самом деле ты не можешь! — Это почему же? Кто сказал, что человек с высшим физико-техническим образованием не может воевать? — А сердце? — покачала я головой. — Сердце настоящего патриота всегда достаточно здорово, чтобы отдать жизнь за Родину! Это были слова из «Очарованной души» Ромена Ролана. Мы недавно читали ее вместе и восхищались. Я поняла намек. Но все же усомнилась: — Какой же смысл? Ты не обучен! — Научусь! У меня есть знания. Винтовку я уже за эти дни изучил! — Ты шутишь или всерьез? Я повернула его лицо так, чтобы он смотрел мне в глаза. — Нет, родная! Не шучу! Пойми, только за одну неделю ко мне приходили прощаться перед отправкой на фронт около сотни моих учеников. И все еще идут, идут! А я стою и благословляю их, как поп. Кадила только не хватает! Стыдно! Как хочешь, тридцать четыре года — еще не старость. Что получается? Безусые мальчишки идут воевать, а зрелый муж отсиживается дома? — Я вижу, ты все решил. Говори, когда? — прошептала я, глядя на него со страхом. Вот и я солдатка, как Света, как те женщины, что ходят мимо дома. — В Москве создается народное ополчение. Ну да, как в 1612 и 1812 годах! В него записываются даже старики. Никто не имеет права запретить. Добровольное святое дело! И я вчера записался в нашем районе. Пока мы будем где-то близко. Обучение, формирование и прочее! Я еще сумею повидаться с вами! Он говорил быстро, решительно, боясь, что я буду возражать, уговаривать. Мы еще не знали друг друга. Плакала мама. Говорила, что его добровольство никому не нужно. Но я знала, что по-другому поступить невозможно в эти дни! Идут на защиту Родины те, кого он воспитывал, был для них примером. Остаться позади он не мог, как и я не могла спокойно смотреть в лицо своим подругам-солдаткам. Нужно как все, а не в особицу! — И еще я хочу сказать тебе одну важную вещь, — сказал он, вбирая меня бездонным взглядом, как когда-то при нашем первом объяснении в любви в физическом кабинете. И так же, как тогда, мне показалось, что от меня, как от брошенной в воду щепотки соли, сейчас ничего не останется. — Что, дорогой? — вздохнув, выговорила я, изо всех сил карабкаясь на поверхность. — Я подал заявление о приеме в партию! — А кто рекомендовал? — Николай Иванович и Антон Васильевич, который каким-то чудом сумел вернуться с Украины. Ты же знаешь, я давно хотел… А сейчас Николай Иванович, узнав, что я иду на фронт, сам предложил. Он уезжает завтра в Пермь готовить место для приема московских школьников. Ты точно решила не ехать? — Точно. Здесь я буду ближе к тебе. И вообще… Что бы там ни случилось, кроме тебя, у меня никого не будет! Я хочу, чтобы ты знал это! Только на этом месте, вдруг ослабев, я заплакала. Хорошо, что догадливая Нинка увела малышей на улицу. Он заехал к нам еще один раз в начале осени. В солдатской одежде, в пилотке, надетой без шика, очень прямо. Смущенно улыбаясь, поставил винтовку у дверей. Да, он слишком штатский, чтобы выглядеть фронтовато в этой форме. Конечно, его дело учить детей, не воевать. Но сейчас не время об этом думать. Малыши сначала не узнали его. Вытаращив глаза, глядели, как на чужого дядю, а потом будто обмерли. Каждый по-своему. Машка бросилась ему на шею и заплакала. — Сними, не надо, — просила она сквозь слезы, тыча пальчиком в пилотку. Растерянный, он снял. Ее тут же подхватил Мишка и нацепил на себя. Вот кто радовался, что папа будет бить фашистов! Пройдет много лет, и взрослый Мишка напишет: …Тогда я, глазом не моргнув, Уж очень был я мал, В его пилотке утонув, Винтовку обнимал. Смешной бутуз, живой малец, От счастья я сопел, А на меня родной отец Внимательно смотрел. И я не мог понять тогда, Что значит этот взгляд, Что в нашу жизнь вошла беда, Что мой отец — солдат!.. В нашу жизнь и впрямь пришла беда. Мы больше никогда его не видели… …Беда не приходит одна. Слякотной осенью умерла мама. Похоронив ее, Нинка добровольно ушла на фронт с комсомольским батальоном. Я переехала с малышами в московскую квартиру — старый особняк возле Арбата. В нашей квартире жили чужие люди, и это не казалось странным. Какая-то старушка из соседнего дома ночевала в моей комнате. По коридору бегали чьи-то дети, не вывезенные из Москвы, как и мои. Их матери работали на заводе, возвращались поздно, варили на плите капустные листья и подмороженную картошку. Котел был общий. Что доставали, то и ели. И это тоже не было странным. Наш особняк можно было отапливать, еще сохранились печи. Жгли старые журналы, мебель, всякий мусор. Часто у меня ночевала Света. От Петра у нее тоже не было никаких вестей. Ира не получала писем от Жорки. Это нас всех немного успокаивало. Не могли же все сразу погибнуть! Иногда Свете удавалось принести кусочек мягкого мыла с завода, и я могла постирать, помыть ребятишек. В декабре была первая крупная победа над немцами под Москвой. Это нас настолько подняло, что стали ожидать скорого конца войны. Начиная с декабря, я бегала в школу заниматься с оставшимися ребятами. Школа стояла холодной и мертвой. Занимались в бомбоубежище, возле железной печки-времянки. Но и это дело меня радовало. Меня усиленно звали к себе и Ольга Андреевна в Новосибирск, и Митенька, работавший в Удмуртии над применением антибиотиков в лечении раненых, и Сашенька, выехавший со своим театром в Ташкент. Но мне было страшно двинуться с места, почему-то казалось, что без меня здесь произойдет самое важное. Впрочем, жить было не так уж плохо. Общее бедствие соединяло людей и помогало выстоять. Потребности же стали так малы, что кружка кипятка с черным хлебом воспринималась как благо. Присылаемые братьями деньги мне не на что было тратить. Я охотно работала в школе, получала продуктовую карточку. Вся жизнь превратилась в ожидание. И мы ждали. Терпеливо, настойчиво. В один из холодных мартовских вечеров — весна сильно запаздывала в этом году, в марте морозы трещали, как в январе, — кто-то громко постучал в дверь. Так стучали либо из домоуправления, либо из милиции с проверкой документов. Военное время требовало особой бдительности. Прижившаяся у нас старушка долго возилась с крючком. Басовитый мужской голос спросил меня. В приоткрытую дверь я увидела солдатскую шинель и схватилась за сердце. Бог знает, что почудилось мне! Но нет… Слишком высокий рост и густой бас. — Ната! Ты не узнаешь меня? Хотя неудивительно, почти семь лет не виделись! В ласково рокочущем басе прорывается что-то давно знакомое. — Кирилл? — охаю я, и мгновенно вспыхивают в памяти оды Державина, высказывания Вольтера, афоризмы Ларошфуко… Как странно, что тогда это имело какое-то значение! Кирилл снял шинель, ушанку и остался в хорошо пригнанной лейтенантской форме. Около него уже крутился худенький, чумазый Мишка. Маша смотрела из другой комнаты холодно и отчужденно. — Твои? — кивнул на них Кирилл. — Да, мое богатство. — Неплохо! — улыбнулся Кирилл. Он был спокоен, уверен в движениях. Шевелюра, сильно укороченная, гладко причесана. Это был совсем другой Кирилл, и к нему надо было привыкнуть. — Здорово изменился, да? — допытывался он. Эта дотошная привычка за ним осталась. «Не нравлюсь, да?» — вспомнила я наш последний разговор в школе. — Мы все изменились. Но ты действительно неузнаваем. Лицезрею перед собой — как там у Пушкина сказано? — «не мальчика, но мужа»! — засмеялась я и удивилась: очень давно не слышала своего смеха. — В двадцать пять лет можно, я думаю, и мужем стать! — польщенно улыбнулся он. — Женился? — Вот это нет! — Как же ты меня разыскал? — В школе сторожиха дала твой адрес! — Спасибо, что вспомнил! — О ком же еще мне помнить? Здесь у меня никого нет. Тетка умерла. Я же сирота, ты знаешь! — Никогда не знала. Экие мы эгоисты в юности! Такие сложные отношения построили, а спросить про отца с матерью — в голову не пришло. — Я ведь проездом, — продолжал Кирилл. — Окончил школу политруков. Направляюсь в распоряжение энской дивизии! Намекнули, что под Курск. Что-то дрогнуло и смягчилось в моем сердце. Вот и его должна проводить! — Давай чай пить! Только что вскипел! Я взгромоздила на стол закопченный чайник, положила подсушенный на плите черный хлеб. Больше ничего нет. Картошку съели дети. Завтра надо что-то добывать. Кирилл нагнулся к своему чемоданчику, вытащил полбуханки белого хлеба, сахар, кусок колбасы. Давно не виданная роскошь! Глазенки у малышей загорелись. Господи, год назад терпеть не могли колбасу эту самую! А тут! С жадностью схватили они своими плохо вымытыми ручонками по куску хлеба с колбасой! — Ничего! — тихо сказал Кирилл. — Все наладится! — Ты думаешь, скоро? — Скоро — не думаю, а наладится обязательно. От Москвы-то поперли их? А это главное. На Москву сейчас все смотрят. Еще бы от Ленинграда — совсем отлично будет! — Пей чай, Кирилл. Ужасно хорошо, что ты зашел, — снова улыбнулась я. Он обжигается кипятком и смеется, прищурив большие серые глаза в длинных ресницах. Очень красив. А вот не женится… — Помнишь «адриатические волны»? Ох и захлестнули они меня тогда! — вспоминает Кирилл. — Конечно, помню. Глупое детство… — Не такое уж глупое, — протестует Кирилл. — В моей жизни ничего лучше и не было! — Ладно, что уж об этом вспоминать! — Да ты не бойся! Я понимаю. Соперничать с «князем Андреем» я не мог. Теперь мне ясно, каким юнцом я был в твоих глазах по сравнению с ним! Если б это был, например, Борис Блинов, я бы не уступил. А тут я сразу сдался. Этот «князь» и в моей жизни не последнее место занял. Много мути было в моей голове. Помнишь, какой я кудлатый был? Андрей Михайлович часами со мной говорил, все по полочкам раскладывал. И разобрал все-таки! Потом, в институте, я очень благодарен ему был. А что, писем давно от него нет? — Давно. Не знаю, что и подумать! — Бывает… Но ты не отчаивайся. С почтой сейчас всякие передряги могут быть! — Дядя, а ты кто? Майор или полковник? — вдруг пискнул за моей спиной Мишка. Я заметила, что он давно шепчется с Машей. — Нет, дружок! Лейтенант я всего-навсего! — усмехнулся Кирилл. — У-у! — разочаровался Мишка. — А папа наш теперь уж, наверное, генерал! — Твой папа был генералом в педагогике. На войну за этим званием ему можно было не ходить! — Ты так считаешь? — с тревогой спросила я. Этот вопрос иногда и меня мучил. А Света откровенно возмущалась: «Начнут работать школы, откуда педагогов возьмут? На одних женщинах не продержишься!» — Да. Я так считаю. Разве мало нас, его учеников? — Все ушли. Потому и он… Сказал, что совесть не позволяет, — устало ответила я. — Генька Башмаков остался. Ему совесть позволила. Как «ценную» личность, его вывезли в Свердловск. Я там проходил переподготовку. Смотрю как-то — идет «гусак» навстречу по улице! Знаешь, плюнуть захотелось. Он бы, мерзавец, не моргнув глазом, в комендатуру отвел за это, а мне нельзя было задерживаться! — проговорил Кирилл и, взглянув на часы, встал. Я проводила его до дверей, обняла и поцеловала. Он растроганно прижался к моей руке. А на другой день я получила письмо от Андрея. Смотрела и не верила своим глазам. Измятый, со смазанным штампом полевой почты треугольник! Ответ на мое первое, посланное в самое трудное время — октябрьские дни 41-го года. Каюсь, ослабла я тогда от одиночества и страха перед будущим. Только что похоронила маму, а враг в бинокль разглядывал Москву. И вот на то, единственное, отчаянное, он ответил. Но как же долго шло письмо! Будто носил его кто-то в кармане полгода! Жаль, что оно не пришло вчера. Мы бы прочитали его вместе с Кириллом, те строчки, которые относились не только ко мне, а ко всем, кого он учил и воспитывал. Андрей боялся, что несчастья сломят меня, боялся за судьбу малышей, если я не выдержу. И поэтому вперемешку с ласковыми словами утешения вставлял тревожные, умоляющие: «Но ты же сильная! Я знаю, ты все сможешь, если соберешь волю. Ради Машки и Мишки… мы все должны сейчас не нюнить, а мужать… закалять душу… …Как часто люди, избаловав себя богатыми переживаниями, не смогли в нужный момент выдержать испытаний…» — Да, да. Все верно, мой милый генерал от педагогики! Я постараюсь. Ты не бойся! Главное — ты жив! — радостно бормотала я и прижимала к губам письмо. Я выучила его наизусть. Холодными утрами, поднимая с постели малышей, приговаривала, как стихи: — «Переживать будем потом, на мирной террасе, в окружении любимых людей!» — Что ты говоришь, мама? — спрашивала меня Машка, вглядываясь в меня серьезными большими глазами. — Это не я! Это папа! Он очень любит вас! — Наш папа ге-не-рал! — ликующе кричал Мишка. Я не возражала. Кирилл ведь тоже был такого мнения. Для него я переписала и послала по оставленному номеру полевой почты строчки: «Всю страсть души, все силы надо напрячь для борьбы с коричневым дьяволом и биться на любом участке в нашем великом народном бое». Эти слова, которые Андрей не произнес бы в обычное время, в тот трудный момент звучали для меня убедительно и торжественно, как финал его любимой Шестой симфонии Чайковского: победа светлого разума над силами тьмы! …Извещение пришло на месяц позже: «Пал смертью храбрых в деревне Маслинки Калининской области…» Князь Андрей был смертельно ранен в деревне Князьково бывшей Смоленской губернии… Почему мой Андрей сразу убит, не ранен? Почему после счастливого и горестного свидания не умер он на моих руках, как у моей тезки Наташи Ростовой? Почему?.. Почему?.. Что-то рассыпалось перед глазами огненными искрами. Купол бородинского храма закачался в синем небе… Мавзолей любви, воздвигнутый генеральшей Тучковой… Задиристая девчонка в красном галстуке беспечно клялась: «Если у меня будет муж и он погибнет на войне, я поступлю так же!..» Как могло случиться, что тогда, ничего не зная, я себе предсказала судьбу?.. «Не нюнить, а мужать… не тосковать, а закалять душу…» Как молитву, как спасение, твердила в отчаянии я эти слова, и билась, и рыдала в подушку рядом со спящими детьми… Потом когда я сопоставила даты, то вышло, что я получила письмо через несколько дней после его гибели. Он говорил со мной уже мертвым… ЛЕГЕНДА ПРОДОЛЖАЕТСЯ Я ехала в поезде со своими внуками Наташкой и Андрюшкой. Они возились на верхних полках, смеялись, сдергивали друг с друга одеяла. Они знали, что мы ехали на станцию Мостовую, вблизи которой в деревне Маслинки в далеком 1942 году погиб их дед. Представить то, что было за много лет до их рождения, они были не в состоянии. Малышами, приходя ко мне в гости, они долго рассматривали на портрете молодого, красивого мужчину с умными, проницательными глазами и недоуменно спрашивали: «А это кто?» Услышав, что это их дедушка, недоверчиво отворачивались. Старшая, Наташка, такая же разумница, какой в детстве была ее мама Маша, уверенно говорила: — Дедушки такими не бывают! И вот мы едем на станцию Мостовую. В прошлом году я впервые узнала о ее существовании. Я искала деревню Маслинки, указанную в извещении. Но никто ничего о ней не мог сказать. Деревня Маслинки была сожжена в том же 1942 году. А станция Мостовая цела, и на ней один раз в сутки, в шесть часов утра, на две минуты останавливается рижский поезд. Я вышла из купе и выглянула в открытое кем-то окно. Майский ветер развевал белые занавески. Мелькающие темные поля и леса были величественно спокойны. Я пыталась представить, как более тридцати лет назад по этой дороге шли наглухо закрытые товарные составы с бойцами и орудиями, спешили на помощь неведомой станции — Мостовой. В одном из вагонов сидел, опершись на винтовку, боец с серьезным бледным лицом и серыми глазами. Что он делал? Скорее всего, рассказывал молодым солдатам что-нибудь из прошлого. Он любил историю… Ночь тихо скатывалась за зеленеющие весенние перелески. Мирно розовел восток. На высоком пригорке мелькнул первый обелиск на братской могиле, уставленной венками. «Вот оно, началось!» — подумала я. Сердце бурно метнулось и тут же замерло, будто кто-то властно зажал его в руке… — Кто на Мостовую — приготовьтесь! — деловито-спокойно объявила проводница, но для меня словно гром прокатился от одного края небес до другого. — Наташенька! Андрюшенька! — С внезапно подступившим к горлу комом я кинулась в купе. Поезд отгромыхал вдали, а мы остались одни перед маленькой станцией Мостовой, сложенной из кирпича и покрашенной желтой краской. Она была окружена высокими деревьями и разросшимися кустами сирени. Чисто, тихо, и ни одного человека. — Это здесь? — с тревожным недоумением спрашивает Наташа, заглядывая мне в лицо. «Такой тихий, безлюдный уголок! Где же здесь могло быть сражение?» — говорят ее чистые, светлые глаза. — Здесь, здесь! — утвердительно киваю я. — Эта станция восстановлена потом. Рельсов тут тоже не было. Все смело огнем. Понимаешь? Мы стояли на железнодорожном полотне лицом к восходящему солнцу и спиной к высокому зеленому косогору, на котором вытянулись, как сказочные терема, веселые деревенские домики. Я только сейчас их заметила. У подножия косогора, привязанный к колышку, пасся рыжий с белым лбом теленок. Пока ребята бегали его погладить, я старалась собраться с мыслями. Конечно, этой деревни не было, она отстроилась много позже вместо пяти сожженных, в том числе и Маслинок. По рассказам старых однополчан я знала, что в 42-м здесь, кроме развалин, на десятки километров ничего не осталось. Подъезда к станции тоже не было. Товарный состав, везущий воинов 4-й Московской Коммунистической дивизии, был разгружен в Великих Луках, и оттуда к занятой немцами станции Мостовой шли пешим маршем. Освободить станцию надо было во что бы то ни стало. От этого зависела судьба уже освобожденных пунктов. Шло продолжение великой битвы за Москву, начатое в декабре 41-го на Волоколамском шоссе. Я смотрела туда, откуда поднималось солнце. Оно заливало прозрачным золотом огромное пространство, покрытое молодыми лесами, мелкими овражками и распаханными, тихо дымящимися полями. В просвечивающем розоватом тумане, как мираж, возникали тысячи занесенных мартовской метелью бойцов. Утопая по пояс в раскисшем снегу, с автоматами наперевес, они прошли многие десятки километров, чтобы выполнить свой долг. В волнистой неверной дымке передо мной то появлялось, то пропадало, как бы растворяясь, лицо Андрея… Война была еще в самом начале. Нам еще многого недоставало. Нужна ли была такая самоотверженность? Да! Несомненно! Стоя на краю засеянного поля над разлившейся по-весеннему рекой Березой и видя детей, ласкающих бурого теленка на зеленом лугу, я хорошо понимала, что, не будь этой высокой жертвы, не было бы Победы! В детстве меня поразил вид Бородинского поля с его неувядаемой исторической славой, вздымающимися ввысь гранитными памятниками. Но как мала была та война по сравнению с этой! О боях за станцию Мостовую мало кто знает. Не Курская дуга, не Сталинград! А между тем тут пало людей не многим меньше, чем в Бородинском сражении. Там, в далеком прошлом, на краю деревни Князьково был смертельно ранен любимый герой Андрей Болконский. Возле станции Мостовой в навеки исчезнувшей деревне Маслинки нашел свое Князьково московский учитель Андрей Михайлович Сербин. Весь его жизненный путь, начиная от бронзовых львов на Гоголевском бульваре в детстве, был неуклонно направлен сюда, к крошечной станции Мостовой, на которой раз в сутки на две минуты задерживается поезд… — А теперь куда мы пойдем? — хором спросили Наташка и Андрюшка. Они уже отыгрались с теленком и стояли возле меня, зачарованные красотой розовой от солнца Березы и свежей голубизны мирного майского утра. — Неужели тут можно было кого-то убивать? — удивилась Наташка. — Отсюда вывезли десятки тонн осколков от снарядов. Я слышал, дядя один в поезде говорил! — с важностью ответил Андрюшка. Мы медленно пошли вдоль полотна к западу, как шла когда-то 4-я Коммунистическая дивизия. И чем ближе подходили к темной группе деревьев над крутым изгибом реки, тем теснее прижимались ко мне и становились серьезнее мои внучата. Братская могила открылась неожиданно и просто, будто вынырнула из воды: ровная, обсаженная цветущими вишнями и сиренью площадка, и на ней — белая фигура коленопреклоненного воина… Повсюду лежали и стояли в банках цветы. Люди приходили раньше нас. Но сейчас мы одни. Я, Он и наши внуки. «Жизнь бесконечна!» — говорил он весной 41-го, стоя у любимых бронзовых львов на Гоголевском бульваре. — Да, ты прав, Андрей! Она продолжается благодаря тебе и тем, кто лежит рядом с тобой! — прошептала я и встала на колени. …Внизу от нового леспромхозовского поселка по извилистому шоссе двигалась огромная колонна людей с венками и цветами. Впереди со знаменем, горном и барабаном шла пионерская дружина. А сзади подходили жители деревни. Люди шли отовсюду — из леса, с поля, с реки. «Да, — подумала я, — если жизнь человека отдана за самое высокое в мире — за счастье и свободу Родины — он все равно герой. И пусть это был его единственный бой за мало кому известную станцию Мостовую, он сложил свою голову здесь!» «Жизнь бесконечна!» — повторяла я, и это просто было проверить. Стоило лишь заглянуть в тревожные и серьезные глаза моих внуков — чистые, серые, дедовские глаза!